Каирский синдром
Шрифт:
Думаю так: пробуду там два года, покайфую в Наср-сити, на повышенной зарплате, и, посвежевший, в двадцать пять лет вернусь в Москву: начну работать в МИДе или какой-нибудь другой конторе с загранвыездами, конечно же, вступлю в партию — и будет прекрасная, спокойная жизнь, которой нет конца, как нет конца брежневской эпохе, как не видно конца всей этой стабильности.
Придя в себя, набравши двушек, спустился к телефону-автомату, позвонил в Главпур, в «Десятку», где трубку взяла кадровичка Альбина Петровна.
Я почувствовал, что голос ее стал чужим.
Она отвечала равнодушно, даже раздраженно:
—
Решил ждать.
В больнице кормили кашей и безвкусными тефтелями.
Периодически больные вскрикивали:
— Луноход!
В палату вкатывался на колесах котел с баландой.
Через неделю я совсем изголодался. Когда мать принесла вареного цыпленка, я смолотил его почти с костями.
На тумбочке лежала книга Жана и Симоны Лакутюр «Египет в движении», а также биография Насера пера Энтони Наттинга. Я все еще мнил себя перспективным арабистом и только что завершил написание дипломной работы о Насере, где, наверное, одним из первых в СССР ввел в обращение термин «харизматическая личность».
За две недели, что был в больнице, увидел много любопытных персонажей. В одной палате со мной лежал ханыга с гигантским вздувшимся брюхом, моча не выходила. Соседи бились об заклад, что он скоро умрет.
Однако прошло два дня, и врачам удалось пробить его пузырь.
Он бесконечно мочился в утку. Ругался, рассказывал про жизнь на помойках и в подворотнях. А вскоре попросил выпить. Никто не верил, что он посмеет, пока знакомая пьянчужка не передала ему бутылку портвейна. Он даже предложил глотнуть товарищам по палате.
Был там рабочий с горчично-зеленым лицом. Сам он считал, что у него гепатит. Был весел и красочно рассказывал, как лихо трахался в 40-е, совсем еще подростком. По две-три бабы за ночь: стране не хватало мужской ласки. И как у него здорово стояло и т. д. и т. п.
Но кто-то шепнул, что не гепатит у него, а злокачественная опухоль. Это означало скорый путь к дымящейся трубе крематория — на задах больницы. Этот советский sic transit был самым мрачным из всех транзитов: в безрадостной стране, под хмурым небом, в тотальное небытие.
По радио без конца крутили песню Тухманова «Мой адрес — Советский Союз».
А на соседней койке появился кудрявый, смуглый, веселый — молодой иракский коммунист Али. Что у него там было, не помню. Но точно не гепатит.
Мы с ним пошли курить.
Он рассказал свою историю: всех его родственников в Ираке убили баасисты: кого выкинули из окна, кого сшибли машиной, кого просто поставили к стенке. Он скрывался от них в Курдистане, Сирии и теперь — в Советском Союзе.
Али все время созванивался с русскими девчонками. Они приходили под окна больницы. Все как на подбор — красавицы, блондинки. Он часами говорил с ними по телефону. В глухом 73-м году Али был для них реальным женихом с перспективой смотаться за границу.
Мы много говорили о политике.
Али обвинял меня и руководство КПСС в том, что мы разваливаем страну, в том, что мы предаем идеалы коммунизма, не можем наладить жизнь, компрометируем коммунистов мира:
— Ну почему бы вам не организовать доставку кока-колы на дом? Ну почему бы не обеспечить нормальное снабжение в городах?
Что я мог ответить ретивому пацану? Что достаточно заглянуть в Краснопресненский райком, вглядеться в портреты Политбюро или прогуляться
по коридорам военкоматов, дабы почувствовать мертвящий партийный дух. Или взглянуть в глаза полковнику Мосоликову в ГУКе. Какая на хрен кока-кола!НЕВЫЕЗДНОЙ
(апрель 73-го)
К концу второй недели кадровичка в Главпуре сказала мне со всей прямотой:
— Прошу вас, не звоните так часто! Мы сообщим вам сами.
Сердце екнуло: я понял, что поездка в Египет зависла. Что я, вероятно, вообще никуда не поеду.
В начале мая я вышел из Боткинской на Беговую. Звенели трамваи, прояснялось небо после хмурой зимы, а указательные знаки моей судьбы разворачивались в другую сторону.
Когда я пришел в университет, мне в кадрах попросту сказали:
— Нужда в твоей поездке отпала.
— А что же мне делать? Ведь все ребята уже распределены.
— Мы этим займемся!
Через две недели мне сообщили, что я распределен в «Воентехиниздат». Это был шок, от которого я долго не мог оправиться. Вместо поездок за границу, вместо работы в МИДе, АПН, ТАССе или других престижных организациях меня ссылали в жуткую дыру. Находилась она где-то на Красносельской. Основной контингент издательства составляли невыездные офицеры-арабисты. Там, в дореволюционном купеческом доме, за забором с колючей проволокой и часовыми у дверей, они сидели в зарешеченных помещениях, переводили документацию на танки, самолеты, перископы и прочую технику, которая в гигантских объемах шла в арабские страны.
Это стало для меня началом совсем другой жизни.
Попытки узнать причину невыездного статуса ничего не дали. Но пожилая кадровичка с моего факультета дала понять, что было решение органов, что, очевидно, меня сочли неблагонадежным, что, может быть, была анонимка.
— Зависть бывает не только светлая, — загадочно сказала она.
Настала тусклая, беспросветная жизнь. Это состояние трудно описать. Ватное непроницаемое небо, переполненные автобусы и черная грязь на улицах. Вопиющее убожество магазинов, угрюмые лица, ритуалы советской задушевности, от которой коробило. Совок — мир навыворот, страшное подполье, в котором мы сбились в кучу — как крысы. Однако самое страшное, что из этой зоны нельзя сбежать. Мы все были невыездными.
Казалось, нереальная Москва 70-х никогда не кончится. Черное небо над столицей. Хрустит снежок.
Я невыездной, получаю сто сорок рублей в месяц, меня не любят девушки… Этот мир безвыходен, он плотен и непроницаем, как само брежневское время. Оно не кончится никогда. Ничего не происходит.
Меня охватывает депрессия.
Что делать?
В библиотеке читаю эзотерическую литературу. Засыпаю, склонившись над раскрытой книгой Успенского. Просыпаюсь, иду в курилку: пытаюсь кадриться к аспиранткам. Ничего не получается.
Иду в магазин на углу, покупаю водку и напиваюсь.
С тех пор не выношу кислый, резкий привкус водки. До сих пор живо страшное чувство утреннего похмелья, изжоги. Когда я впервые хлебнул виски в Каире, это было открытие другого напитка: мягкий вкус солода, легкое опьянение, не переходящее в похмелье. Виски стало ассоциироваться со свободой.
После Египта все шло по наклонной плоскости. Часы «Ориент» я продал в 78-м, золотую цепочку с медальоном тоже. Невыездной и обнищавший, я не видел выхода.