Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Как слеза в океане
Шрифт:

Завязалась долгая дискуссия. Закончилась она уже за полночь. Кружок распался, образовались отдельные группы. Кто-то, до сих пор молчавший, нашел нужное слово для окончания спора. Другой рассказывал последние анекдоты, в которых высмеивались новые хозяева Германии. Штеттен и Дойно знали, что этим анекдотам — тысячи лет. Когда тирании всего несколько лет от роду, в таких анекдотах еще сохраняется юмор. Потом он пропадает. Только изгнанники, пребывая вдали от опасности, находят их смешными и позже — такова их жалкая месть тиранам.

Было слышно, как Карел несколько раз повторил хрипловатым голосом:

— Это же смешно! Взрослые люди берутся руководить партией, а сами

и коробку сардин толком открыть не умеют! Смешно!

— Кажется, он пьян! — удивился Штеттен.

— Нет, отнюдь! — возразил Дойно. — Выпил он действительно много, но мог бы выпить еще столько же — и только тогда, вероятно, перестал бы понимать, что говорит, но все равно понимал бы, что говорят другие — чтобы вспомнить об этом в нужный момент.

— А при чем тут коробка сардин?

— А это одна история, приключившаяся с моим другом, а его земляком, Вассо. Карел как-то застал его, когда тот открывал коробку сардин — не с той стороны. Сам Карел, конечно, большой мастер открывать не только коробки сардин, но и вообще любые замки.

— Любопытно! — заметил Штеттен. — Теперь я уж и не знаю, что поучительнее: увидеть, как ваши соратники открывают коробки сардин или же пребывают в таком состоянии, когда сами не помнят, что говорят, зато отлично помнят, что говорят другие. — Он подошел к группе, где рядом с Карелом стояли Бородка и Йозмар.

Бородка сказал:

— Рассказ Фабера, я имею в виду эту историю с выбитым окном, меня очень удивил. Все это звучит несколько литературно-заостренно. Мне кажется, что он просто пытался покончить жизнь самоубийством. А ты как думаешь, Карел, ты ведь его знаешь?

— Самоубийство? — Говорить ему было тяжело, и это прозвучало как «самбийство». — Самоубийство — это тяжелый проступок против линии партии. Это уклон, только неизвестно какой, левый или правый. Ну, а если Дойно пойдет и переспит вон с той бабой — она контра, русские ее вместе с мужем исключили из партии, — это какой будет уклон? Левый, правый или средний? Средний уклон — это хорошо, скажи, а?

— Тут нет ничего смешного, Фабера надо предостеречь, — серьезно сказал Бородка.

Штеттен подал знак, что пора уходить, Эди и Йозмар ушли с ним, другие тоже разошлись понемногу, осталась одна Гануся.

2

— Можно, я спрошу, почему ты осталась, Гануся?

— Нет.

— А можно, я скажу, что рад, что ты осталась?

— Можно, только скажи это много раз и разными словами, чтобы я тебе поверила.

— А ты поверишь мне?

— Нет, ни единому словечку. Ты будешь обнимать меня, а глаза у меня будут открыты. Я буду думать: заключенного выпустили на свободу, и вот он в первый раз за долгое время обнимает женщину. Она подвернулась ему случайно. Он не спрашивает, почему она осталась с ним.

— Но я как раз…

— Нет, ты не спрашиваешь. Умный мужчина, которого любили многие женщины, никогда ни о чем не спрашивает: он боится, что ответ женщины свяжет его. Будь это даже самая мудрая женщина на свете, она покажется ему болтуньей — вот как он боится, что она заговорит с ним серьезно.

— Почему ты так думаешь?

— Потому что я прожила на свете тридцать лет и любила только одного человека. И знаю все, о чем забывает женщина, любившая многих. Тебя я не люблю — не знаю, может быть, я перестану так говорить, если ты будешь целовать мои губы.

— Я буду целовать твои глаза, Гануся.

— Конечно, ты будешь выбирать постепенно. Сначала ты выбрал глаза, потом тебе, наверное, понравятся мои руки, потом все остальное — а я погляжу…

— Может, ты все-таки хочешь уйти?

— Нет, я подожду, пока ты скажешь,

что тосковал по мне всегда, еще до того, как меня увидел, что думал обо мне, когда обнимал других женщин, и в лагере тоже мечтал обо мне.

— Этого я не скажу. Женщина, о которой мечтает в лагере заключенный, это или его возлюбленная — а у меня ее нет, — или же просто женщина без лица, как негритянская скульптура.

— Жаль, я не знаю, похожа я на нее или нет.

— Нет, не похожа. Весь этот год, теперь уже прошедший, я часто думал, что никогда не смогу больше приблизиться к женщине, не смогу показаться ей обнаженным. Мне казалось, что моя разодранная кожа никогда не заживет, не сойдут синяки и кровоподтеки, что на моем теле навсегда останутся следы от их сапог и плевков. И вот ты здесь, и твоя грусть огорчает меня сильнее, чем все следы пыток.

— Зря ты позволил мне говорить, Дойно. Разве ты не заметил, что мои слова постарели и стерлись, — я повторяла их про себя слишком часто, воображая себе тот момент, когда наконец выскажу их мужчине. И вот есть ты, и эти слова не имеют никакого значения. Мне хочется быть счастливой. А я не умею. И не знаю, умеешь ли ты. Скажи, что ты меня любишь, и я попробую поверить в это и забыть, что когда-то уже любила. Не давай мне вернуться в мою прежнюю жизнь, Дойно, не отпускай меня, Дойно, обними меня, я так несчастна.

3

Ночью прошел снег, и утром он еще лежал на берегах реки, белый и чистый, когда Дойно впервые снова шел по улицам, не боясь ни встреч, ни погони. С ним была Гануся.

Он то и дело останавливался и дивился всему, что давно знал; мир казался ему таким прекрасным, так разумно устроенным.

— Что я уже успел пообещать тебе за эти несколько часов, Гануся?

— Ты все равно не сдержишь своих обещаний, Дойно, ты сам уже все забыл.

— Я ничего не забыл, только дай мне время.

— Я-то дам, да ты не возьмешь. И если я не буду держать тебя за руку, мне все время придется оглядываться — здесь ли ты еще?

— Разве ты не слышишь моего голоса?

— Нет, потому что ты говоришь не со мной. Когда мы вышли на улицу, ты подумал: из-за Гануси у меня будут сложности с партией.

— Я подумал, что сумею их преодолеть.

— Нет, ты подумал: конечно, если иначе нельзя будет, если Гануся не уступит, если она не напишет заявления о повторном приеме в партию со всеми положенными извинениями, мне придется уступить. Со мной это уже было, мне пришлось расстаться так со многими друзьями. И ты, Дойно, уже включил меня в свой поминальник…

— Ты помнишь, что я еще обещал тебе, Гануся?

— Я уже забыла. Кто верит обещаниям врага…

— Я тебе не враг, я…

— Не надо, Дойно! То, о чем забываешь в постели, на самом деле не забывается. Ганс ненавидел партию, но не так, как я, поэтому он еще мог с ней бороться. Я ее ненавижу, потому что она — самая большая ложь на свете, самая гнусная и самая ядовитая. Я знаю правду, я видела своими глазами, что из нее сделали в России. И знамя, которое они держат и до сих пор, превратилось в саван, который надели на убитую правду. Они извратили смысл слов, но сохранили сами слова, поэтому тем, кто помнил их истинный смысл, пришлось умолкнуть. Ты так умен, что кажется, будто ты — не один человек, а тысяча, и тебя боятся. Ты так умен, что можешь обходиться без недоверия, как ребенок, потому что уверен, что всякий обман раскроется даже без усилий с твоей стороны. И ты можешь не знать правды? Зачем так обманывать самого себя? Я могу ненавидеть других за то, что они — враги, я могла бы даже пожалеть их, если бы не эта переполняющая меня горечь, но тебя…

Поделиться с друзьями: