Как знаю, как помню, как умею
Шрифт:
Я рисовала домик с большой, открытой настежь (вопреки всем зимним правилам) дверью. В доме пылает печка. А на улице снег, сугробы и дети катаются на коньках и санках. К сожалению, как бы велика ни была дверь, кроме пылающего огня, в ней ничего больше не помещалось: ни няни, ни Тани, никакого другого человека. И все-таки этот мотив я повторяла бесчисленное число раз и мучилась муками творчества. Как нарисовать белый летящий снег на белой бумаге? Как нарисовать, чтобы в доме было тепло, несмотря на открытую дверь? Как нарисовать, чтобы даже было весело? Какого цвета должен быть дым? Как нарисовать пылающий очаг?.. и т. д.
Я трудилась и, как мне казалось, достигала совершенства. Но приходил
Однажды, долго листая и разглядывая мой альбом, Володя сказал голосом, закрывающим детство:
— Довольно, хватит, тебе пора начать учиться рисованию, я сам буду тебя учить. — И смелой рукой, почти не отрывая карандаша от бумаги, нарисовал мне два римских профиля — женский и мужской. Дама была в кудряшках, господин в шлеме. Римские профили, корабли всех видов и систем, собак и котов на крыше он рисовал в совершенстве. Вообще Володя рисовал очень своеобразно, лаконично и с большой легкостью. Этот врожденный дар он совсем не развивал, а пользовался им всю жизнь в минуты рассеянности или для выражения смешного…
Итак, в моем альбоме появились два римских профиля, которые мне велено было копировать. Я копировала. Я даже сделала некоторые успехи, и носы у моих профилей перестали напоминать нянины полусапожки, а глаза тоже отдаленно начали напоминать глаза, а не чердачные окна. Мне очень хотелось угодить Володе…
Следующий урок был посвящен собакам. С не меньшей выразительностью и легкостью Володя нарисовал несколько собак разных пород. Тут дело у меня пошло ловчее, чем с римлянами, но собачьи ноги мне решительно не удавались. Я вышла из положения и закрыла ноги собаки низеньким заборчиком. Брат издевался надо мной, но все же мы перешли к изучению котов на крыше. Дальше котов наши занятия не двинулись… То ли Володе надоели эти уроки, то ли я, соскучившись без огня и снега, снова вернулась к своему излюбленному мотиву… Сейчас, вспоминая свои картинки, я думаю, что дома у нас всегда топились печки, а за окнами всегда (как мне казалось) шел снег, и мне это нравилось больше всего на свете, а коты и римские профили мне не нравились, и рисовать их я так и не научилась.
РОБИНЗОН
В детстве я не любила фарфоровых кукол, нравились мне больше бумажные, нарисованные. Исключение составляла только одна фарфоровая небольшая куколка под названием «Робинзон». Куклу эту нельзя было раздеть, так как она вся была обклеена серой кроличьей шкуркой, ноги ее были одеты в байковые черные сапожки.
Этого Робинзона я нежно любила, пеленала в простынку поверх шкуры, возила по полу, уча его ходить, и довозила до такого состояния, что он стал похож на грязного бездомного котенка. Просто весь облепился грязью, а ведь его не вымоешь: он меховой.
Отнять Робинзона у меня было невозможно — и заменить нечем. Искали в магазинах подходящую куклу, но не находили.
И вот однажды, в день моего рождения, приехал огромный, обросший бородой дед (мамин отец), вручил мне апельсин (всегдашний его подарок) и продолговатую коробку, перевязанную лентой. Я поцеловала деду руку, поблагодарила и ушла в детскую разглядывать, что там в этой коробке. Сняв крышку, я обнаружила двойника моего милого, старого, грязного Робинзона.
Новая кукла была чистая, пушистая и всем похожа на старую. Пожалуй, только лицо у нее было позлее, чем у моего любимца, да и ростом она была чуть побольше.
Я положила обоих Робинзонов — старого и нового — рядом и начала изучать их. Ужасен был вид старой куклы: плешив, облезл, грязен и жалок. Новый был чист, красив и высокомерен.
И вспомнилась мне наша трудная, но содержательная
жизнь со старой куклой. Вначале, когда он только появился, мне рассказали про Робинзона Крузо и объяснили, почему мой Робинзон был обклеен шкурой. Учили играть в него. Я поиграла в Робинзона по-ученому, а потом все сделала наоборот. То он был моим котенком и я совала его в кружку с молоком. Потом сделался ребенком, и я свивала его старым маминым чулком, учила ходить, таская по полу, учила плавать, спустив его однажды на веревочке в уборную. Я подкладывала его вместо мыши в заряженную мышеловку и переломала ему ногу на всю жизнь. Желая прочистить ему глаза, сделала его кривым. Как я его мучила, как наказывала! И все-то он терпел, все выносил. Никогда не давал сдачи, не фискалил…Трудно понять и объяснить, откуда, из каких глубин моей души пришло решение. Нетерпимость и жестокость овладели мной. Спокойно, обстоятельно, с полным сознанием того, что я делаю, я взяла за байковые ноги нового Робинзона, примерилась… прицелилась… и ударила со всего размаха куклу об угол окованного железом сундука, стоящего в детской. Р-а-а-а-з!.. и в руке у меня оказались только байковые ножки и обмякшая кроличья шкура, наполненная фарфоровыми осколками.
Я дрожала, как от холода, меня трясло от ужаса совершенного. Я ясно сознавала, что сделалась убийцей.
Без слез я бросила остатки подарка в угол. Осколки в меховом мешочке жалобно звякнули… Старого Робинзона я поцеловала, посадила в кресло и ушла из детской, не оглядываясь…
Стоя в углу и колупая стену, я все думала, что меня наказали мало. Почему меня наказали мало, когда я так нуждаюсь в наказании? Почему никто (даже мама) не поняла, что я убила нового Робинзона? Одна я понимала, что я его убила. Не разбила, а убила!
ВДРУГ ЕСТЬ — ВДРУГ НЕТ
Меня начала интересовать черта, отделяющая горе от радости. Граница хорошего и плохого. Откуда берется радость? Откуда берется горе? Где оно заводится? Нянька говорила: «Бог наказывает». Ну хорошо, он наказывает, а за что — если я хорошая? Да ведь и наказывает меня мама, а не Бог. Мама говорила, что я сама виновата: плохо себя вела, вот меня и наказали.
Тогда я начала думать, что и горе, и счастье помещаются во мне самой? Но где? В животе? В голове? В руках?
Если бы знать — где, то всегда можно бы было доставать оттуда только хорошее, только радость. Все это нуждалось в проверке…
Я целую неделю была хорошей девочкой, и меня ни разу не наказали. Но сегодня, заглянув в кухню, я увидела, что няня стоит у плиты — прислонив лоб к навесу над ней — жарит котлеты и плачет. Рыданья клокочут у нее в горле, а слезы капают на раскаленную сковородку и шипят вместе с котлетами. Я онемела, увидев эту картину.
Оказывается, ее рассчитали!..
Вчера она напилась до полусмерти и вытрясла помойное ведро в гостиной на ковер…
Ее рассчитали, а у меня горе. И я реву, чтобы отхлопотать няню обратно. Зачем только она это сделала?
Говорит — «черт попутал». Но это она, по-моему, выдумывает, ведь все знают, что черта нет.
— Няня, что значит попутал?
— Вдруг с панталыку он меня сбил, Танечка!
Еще трудней понять. Что такое панталык? «Он» ее сбил с панталыку, а я реву. И у меня горе еще большее, чем у нее, как мне кажется. Ведь не я, а она вдруг взяла и вытрясла помойку на ковер. А страдаю я. Как это объяснить?
В Оболенском, на даче, к нам приносил на кукане свежих карасей древний старик Егорыч. Ему платили за рыбу деньги и подносили стопку водки. Дед выпивал водку, крякал, закусывал, — потом тревожно начинал щупать себе грудь, задумывался на минуту и вдруг заявлял, что у него «зачинается грысть».