Как знаю, как помню, как умею
Шрифт:
С этой «грыстью» он садился на лавочку и начинал плакать. Мама присаживалась рядом, утешала деда Егорыча и гладила его по сгорбленной спине. Но он не утешался, а вынимал из-за пазухи дудку, которую называл «жилейкой» и начинал дуть в нее. Получалось так жалобно, что всех нас прошибала слеза. Дед был такой несчастный, босые его ноги такие грязные и синие, руки, держащие жилейку, узловатые и тоже синие, веки закрытых глаз белые и сборчатые, как у курицы, а бахромка седых волос вокруг загорелой до черноты макушки такая жиденькая, что невозможно было смотреть на деда без содрогания. И еще эта заунывная мелодия на жилейке тоже рвала душу! Казалось, нет предела горю деда Егорыча…
Но как это ни странно, отыграв на жилейке положенный срок, дед вдруг
Уходил Егорыч всегда неожиданно и продолжая приплясывать. Самодельные удочки подрагивали на его плече. Грязные, похожие на серую растрескавшуюся землю пятки деда мелькали на дорожке, потом скрывались в траве. Через поле, в овражек — и вот уже виднелась только одна его плешивая голова и концы удочек. Еще минута, и дед Егорыч исчезал совсем. Поплакал, поиграл на жилейке, поплясал — и нет его…
Что заставляло деда Егорыча вдруг впадать в «грысть», жалобно играть на жилейке и тут же, без всякой связи, вдруг плясать и смеяться? Этого я понять никак не могла.
Припоминаю, как я крошечной девочкой сижу в обнимку с папиными удочками на дне лодки, тихо покачивающейся на реке Протве. Мне уютно, тепло и мягко, так как под меня, как под собачку, подложили толстый соломенный матрасик.
Окруженная дощатым забором лодки, я не вижу реки, но зато с интересом наблюдаю, как с положенного вдоль борта весла тонкой веревочкой стекает вода на дно лодки. От мерного покачивания эта водяная веревочка все время меняет направление и цвет. Вот потекла налево, попала на солнце и посветлела. Не успела я удивиться, как ручеек этот уже сделал петлю, попал в тень и потемнел. Направо — налево, темное — светлое, и новая петля уже нарисовалась на дне лодки. Все ближе ко мне придвигается нарисованный водой узор, а начало его уже стерто солнцем. Мне бы очень хотелось рассказать об этом интересном наблюдении что-то делающему на корме отцу, но он почему-то запретил мне оглядываться, а велел сидеть тихо и спиной к нему. Это сонное покачивание и изучение водяного узора было прервано оглушительным всплеском воды, от которого лодка подпрыгнула, удочки выпали из моих рук, водяной ручеек стекся в лужицу, а я, забыв о запрете, оглянулась и приподнялась. А приподнявшись, вдруг неожиданно увидела широкую, сияющую картину другого мира: искрящийся простор реки, залитый солнцем берег и обнаженную спину отца, который в пене сверкающих искр — молодой и сильный — мощными саженками быстро удаляется от меня…
Прошел год, и вдруг ничего этого нет и не может быть. Папа заболел. Он сразу сделался старым и не в силах уже плавать по Протве-реке саженками. Он не может даже нести в руках одну-единственную книгу, которую купит в магазине, а прикручивает эту книгу веревочкой к пуговице пальто. Да и то через каждые пять шагов останавливается и дышит, как рыба, вынутая из воды.
Плавал, катался на велосипеде, поднимал меня на руки, и я могла видеть вблизи его пенсне, бегал — и вдруг все разом оборвалось, и он стал старым и больным. Совсем недавно был молодым и сильным и вдруг все это пропало куда-то… Опять это «вдруг».
Мысль про «вдруг», как это ни странно, первый раз пришла мне в голову за обедом. На первое блюдо был суп с саго. (Теперь это саго исчезло из употребления, но во время моего детства частенько делали суп и пироги с саго).
Я этот суп любила до крайности и называла его «вдруг есть, вдруг нет». Посмотришь в тарелку и видишь чистый и прозрачный бульон — шевельнешь ложкой, и сразу, как по волшебству, великое множество перламутровых шариков появятся на поверхности бульона. Пока ты отправляешь ложку в рот, все саго опустилось на дно, и перед тобой опять чистый бульон. И так все время: вдруг есть — вдруг нет.
И вот однажды, глядя в суп с саго, я и задумалась над словом «вдруг».
—
Вдруг я чихну?!— Вдруг обольюсь супом!
— Вдруг мама рассердится.
— Вдруг фрейлейн мяукнет.
— Вдруг я подавлюсь.
— Вдруг мама меня накажет.
В результате этих размышлений я действительно вдруг подавилась, вдруг облилась супом и меня вдруг выгнали из-за стола.
«Может быть, это слово „вдруг“ и есть та черта, которая отделяет радость от печали? — думала я, сидя в детской и доедая свой обед в скучном одиночестве. — Возможно!..»
Прошли годы, и теперь мне кажется, что именно этот опасный суп с саго и породил во мне тревогу на всю жизнь и вечное ожидание этого «вдруг».
ЭЛЛАДА
Еще немного двинулось время вперед. Володя перешел в другой класс. Подрастала и я. Уже буквы из таинственных закорючек начали превращаться для меня в слова. Спотыкаясь, как слепая, я ощупью находила их в темноте, с восторгом произносила вслух и соединяла с другими. Уже и няня с гордостью всем во дворе говорила про меня:
— Наша Танечка шибко грамотная. Она, однава дыхнуть, весь букварь, всю «тышу» букв назубок знает.
Подрастали не только мы. Володины «просказки» тоже росли вместе с нами. Они помещались теперь в большой зеленой с красным корешком книге. На обложке этой книги золотыми буквами было написано незнакомое слово «Эллада».
Как бы мне хотелось теперь где-нибудь встретиться с той книгой. Говорят, надо идти в Ленинскую библиотеку, но не хочется — лень. Да и сама книга уже не будет той книгой, той Элладой.
В той Элладе жили красавцы греки, среди них было очень много голых, правда, попадались в хламидах и тогах, но без брюк были все поголовно. Это обстоятельство немножко смущало меня, но Володя советовал не обращать внимания на наготу, а обращать его на красоту. И я обращала внимание на красоту.
Брат учил меня сощуриться, вглядеться в картину и оживить ее. Занятие это было новое и трудное.
Первым ожил и вышел из листа согнувшийся молодой человек, под названием Дискобол. Он зашевелился, выпрямился, и диск, отделившись от его руки, прочертил по детской серебряный пунктир. Вслед за Дискоболом стали оживать и другие картинки. Безбрючные греки и гречанки с удивительными кудряшками на голове дружно выходили из «Эллады» и прохаживались вокруг нас. Одни из них превращались в богов и богинь, другие в царей, иные просто в людей. Чужие, странные имена: Посейдон, Тезей, Лаокоон, Афина-Паллада — вырывались из зеленой книжки и клубились вокруг меня. Я начала знать, узнавать, любить и жалеть этих людей и богов.
Некоторые картинки не хотелось, просто даже мучительно было оживлять. Лаокоон со змеями, узлами, связывающими его тело, доставляли страдание. Стоило только вообразить, что Лаокоон живой, змеи тотчас же начинали гадко шевелиться, множиться и побеждать его. И уже не оставалось никакой надежды на то, что он от них освободится. Вообще грустное лучше было не оживлять, а перелистывать эту страницу поскорее…
Брат мне рассказал много историй, которые назывались мифологией. Это были совсем новые рассказы, ничего общего не имевшие с зайцами и былинами. Рассказал он мне также про греческие храмы и орнаменты.
Именно тогда я узнала, что красивая непрерывная завитушка (так часто встречающаяся в книжке «Эллада») у изображает волну и называется меандром. А верхушка на одной колонне срисована с бараньих рогов, а на другой с цветка, и что эти верхушки имеют общее название капитель (я называла их «капель»).
Неслыханное волнение охватило меня, когда Володя научил понять, что такое Акрополь. Всю книгу «Эллада» я вдруг увидела в объеме и цвете. Меня совершенно перестали беспокоить разрушенные здания и отсутствие рук или голов у некоторых богов и людей. Обломки колонн склеивались, новые руки прирастали к телу, все соединялось, освещалось солнцем и морем и выстраивалось так красиво, как было нужно. Это было чудо! И чудо совершенно новое. Мир стал другим.