Какой простор! Книга первая: Золотой шлях
Шрифт:
Гостей ввели в светлицу, посадили на лавки, за длинный, домоткаными скатертями накрытый стол. Светлица большая, и воздух в ней терпкий, как чабрец. На стене — в фольговых ризах иконы, букеты ярких бумажных цветов китайской работы. В углу, занимая четверть комнаты, — вороной, подкованный медью рояль; выменяли его в городе за пятнадцать пудов белой муки. Рояль накрыт белой городской скатертью, на нем макитра, блюдца, деревянные ложки.
Механик спросил Федорца:
— Играет у вас кто-нибудь на сем инструменте?
— Та кто ж его понимает? Так, когда-никогда Микола побренчит, а то все хлопцы
— Не хватает, значит, работников в хозяйстве? Выходит, и кулаки недовольны? — спросил Иванов.
— Некому хлеб сеять, вот оно в чем дело. Вся сила России в хлебе. Всех мужиков на фронт забрили. — Федорец пожевал малиновыми губами. — Осталось в Чарусской губернии одно начальство, чиновники та рабочий люд, а рабочие известно де сидят! — Старик ударил себя по морщинистой загорелой шее, словно убил на ней надоедливого комара. — Один с плугом, а двадцать с ложками цугом. Не люблю я рабочих.
— Тут взаимная неприязнь… Рабочие тоже ненавидят кулаков, — ответил Иванов.
Старик зачастил скороговоркой:
— Знаю, знаю. Вы хотите сказать, что рабочие плуги роблять? Ну и что с того, Олександр Иванович? Плуг мы и сами отковать можем. А вот вы посейте жито, та скосите его, та смелите, а его у вас заберут на прокорм армии, тогда вы не такую песню заспиваете. Тоже философ, а кобылу не может запрягти! — Федорец обернулся на образа, перекрестился. — И когда уж эта война кончится? Последних хлопцев берут, бабы яловые ходят.
Скуратов, напряженно следивший за разговором, грозившим перейти в перебранку, решил направить его в более спокойное русло.
— Гинденбург назначен главнокомандующим над германскими и австрийскими войсками на русском фронте, — сказал он.
— Що нового пишут в газетах про войну? — поинтересовался Федорец.
— Хвалятся тем, что войска наши заняли кладбище в Чарторийске, — насмешливо ответил Иванов. — Одна только Россия поставила под ружье девятнадцать миллионов человек. Перегоняет царь-батюшка народ через мясорубку. Достаточно вспомнить армию Самсонова, загубленную в угоду Франции.
— Война, война клятая, вымотала она из народа жилы. В Куприеве все бабы у меня в долгу. Одна муку должна, другая зерно, третья гроши. Проценты растут, а долгов не платят. Тяжело стало жить крестьянству, — пожаловался старый Федорец.
Он видел механика Иванова всего несколько раз, но знал, что человек этот слова зря не бросит, потому и говорит неохотно, мало. Механик был ему неприятен. Старик чувствовал: судьба, возможно, столкнет их, заставит помериться силой, потому и старался заранее приглядеться к нему, понять, чем он дышит. Спор только начинался, и конец его был еще далеко.
— Тебе погано живется? В три горла жрешь и хнычешь, а рабочий у тебя
последние штаны за ломоть хлеба меняет, — резко сказал механик. — Мещанина какого-то ограбил, за пятнадцать пудов муки дорогой рояль забрал.Механика перебил Гладилин:
— А ты, Александр Иванович, хотел бы ничего не делать, да на крестьянских харчах жиреть. Минулись уже те времена… Теперь справный хозяин — главная сила нашей державы.
У Гладилина характер был мелочный, непостоянный. Как-то получалось само собой, что он обманывал не только других, но и себя, говорил не то, что думал, а думал не то, что говорил. Иванову, привыкшему высказывать свои мысли резко и прямо, эта черта в Гладилине была противна, раздражала, заставляла относиться к нему с опаской. Он презирал Гладилина и немного побаивался: этот человек мог донести в полицию, мог оклеветать, пырнуть из-за угла ножом.
Раздраженный разговор моментально оборвался, как только вошла дебелая, смазливая хозяйка, вторая жена старика. Она несла в одной руке огромный графин с самогоном, а в другой рюмки. За хозяйкой вошла Одарка с закусками. Вошла и вышла, и опять вошла, и снова вернулась — и все с полными руками. На уже тесно заставленном столе появлялись все новые тарелки, миски и блюда, полные еды.
— Тут блины не доедают, а мы червей на заводе лопаем, — сказал Лукашка.
— Разве то черви? Черви — те, кто нас живых ест. На свете люди не только от голода умирают — бывает, и от обжорства, — Иванов с нескрываемой ненавистью повел глазами в сторону Федорца и положил себе на тарелку кусок студня.
Пили и ели долго; обнявшись, пели печальные песни; потом вдруг обрывали их, заводили веселые. Бабы схватывались с места и быстро-быстро, подобрав множество напяленных на себя юбок, плясали. Среди них, как вихрь, носился подвыпивший Микола, обнимал то одну, то другую, никому не отдавая предпочтения.
— Стойте! — кричал хлопец на сельских музыкантов. — Сейчас я заспиваю свою песню! Я ее сам сложил, про любовь…
Весь день он нахвалялся, но так и не спел своей песни, а Луке очень хотелось узнать, что это за песня и как может обыкновенный человек сложить ее.
Солнце, клонившееся к горизонту, позолотило окна, когда в хате появился пожилой небритый человек в военной гимнастерке, с беленьким солдатским крестиком, прилепившимся над сердцем. Гости были настолько пьяны, что появления человека никто не заметил.
Вошедший сам напомнил о себе. Громко кашлянул, хромая, подошел к старому Федорцу и бухнулся ему в ноги.
— Назар Гаврилович, богом прошу — дай миску борошна.
— Снова ты, Грицько Бондаренко! Та до яких же пор ты будешь канючить? Ты и так залез в долги по самые уши. — Федорец нахмурился, побагровел.
— Дети пухнут с голоду… Сам знаешь, шесть душ.
— Иди вон!.. Не могу я все село кормить. — Федорец поднялся из-за стола и, надвигаясь грудью, вытолкнул непрошеного гостя за порог. — Просящий ссуду — хитрец, а ссужающий — глупец.
— Так говорит мой отец — Федорец, — выпалил в рифму Микола.
— Назар Гаврилович, бога побойся… Пока я в Галиции защищал веру, царя и отечество, ты у меня всю землю заграбил. Только и осталось, что на печи сеять.
— Проваливай, Грицько, а то кобеля спущу!