Калиф-аист. Розовый сад. Рассказы
Шрифт:
И вдруг опомнился. Троекратное «ура!». Цыган заиграл туш.
Быть может, я знаю кого-то, похожего на этого человека? Нет, нет, я знаю его, его самого.
Что за бред! Откуда? Ведь он только что вернулся из Америки, с берегов Большого Соленого озера.
Тишина! Говорит мой отец. Красиво, отчетливо, благородно. Он произносит тост от имени гостей праздника. С кем бы он ни беседовал, в его голосе непременно слышны снисходительные нотки, но это ни в коем случае не оскорбительно или неприятно для собеседников — напротив, они скорее чувствуют себя польщенными. Мой отец истинный венгерский барин: серьезность, радушие, открытый взгляд, аккуратная с проседью бородка. Всегда обдуманно и со вкусом одет, умен,
У меня отяжелели ресницы. Может, так подействовало пиво? Обильная еда? Слишком засиделись за обедом? Наконец мы встали из-за стола. Отец поманил меня:
— Тебе весело?
— Весело.
И я опрометью бросился от веранды. Прочь, прочь! Я боялся, действительно боялся — того человека. Следующие полчаса была моя очередь дежурить около кассы; вместе с Пиштой Реви мы побежали к арке по темной аллее, где уже развешивали китайские фонарики.
— Эй, — сказал Пишта Реви. — А известно тебе, что город Большого Соленого Озера называют еще Новым Иерусалимом?
Я не ответил, и Пишта опять затараторил:
— Там живут мормоны. А известно тебе, что у них на трех главных начальников восемьдесят две жены?
Я опять промолчал. Ведь он все равно не уймется, пока не выложит все, что читал о мормонах.
— А известно тебе, что мормоны без конца воевали с индейцами? Хотя сами считают себя родственниками индейцев.
И Пишта задумчиво добавил:
— Хотел бы я знать, случалось ли инженеру Кинчешу видеть индейцев?
— Да ведь индейцы, в сущности, почти все вымерли, — заметил я.
— Нет, в тех краях они еще сохранились, — стоял на своем Пишта; но тут же перескочил на другую тему: — Вот интересно бы узнать, сколько раз пришлось инженеру Кинчешу переводить часы, пока он добирался оттуда. Ведь когда у нас вечер, там уже утро.
— Это можно бы вычислить, — заметил я. — Конечно, для точности следует знать географическую долготу и широту.
Отчего так врезались мне в память каждое слово, каждая сценка этого дня? Полчаса у кассы… Ветерок колышет триумфальную арку, выложенный из ветвей венгерский герб роняет листья. Гибкие ветки, лента, листва, знамя! Столик, поставленный для кассы, качается на неровной земле, позвякивают неустойчивые столбики монет.
— Ну-с, как наши дела? — любопытствует, подойдя, господин учитель Круг.
Пригожий белокурый Майер, который, без сомнения, на ночь выложил на свои брюки все греко-латинские словари и загодя начистил до блеска кокарду, с откровенным волнением высматривает семейство Шаркёзи — Эллу Шаркёзи. Они все не едут, зато прибывают другие гости. Прикатила коляска с гайдуком на облучке: вице-губернатор Шимонфи, его супруга, нервная жеманная дама, и крошка Алиса — рассыпающиеся кудряшки, голубые банты за ушами, белые туфельки, чулочки.
— Твои родители уже здесь, не правда ли? — томно спрашивает меня мать Алисы.
«Сейчас мне некогда, некогда думать, — лихорадочно твержу я про себя. — Потом, когда станет можно, обдумаю все-все».
Явилась Джизи, темноволосая Гизи, «итальянская красавица», четырнадцатилетняя, уже вполне развившаяся девочка, кокетничавшая со всеми гимназистами без разбора. И семья Сандер, с робкой умненькой Неллике…
Днем в сарае, пряно пахнувшем травами, затеялись танцы для детей. Открыли бал совсем маленькие девочки и мальчики, одни танцевали неловко, стеснительно, другие — с лукавой улыбкой. Крошки-танцоры сперва прошлись под музыку через импровизированный зал; мальчики вели своих миниатюрных дам с чрезвычайно торжественным видом. А девочки — то одна, то другая внезапно покидали своих партнеров и, топоча, бежали к мамам поправить волосы. Вдруг взвизгнула Неллике: у нее в волосах запуталась оса. Я голой рукой ловко вызволил страшного зверя. Неллике благодарно мне улыбнулась. Мы молча протанцевали с нею еще несколько туров. Танцевать я любил, но, в общем, от девочек старался держаться подальше. У некоторых так потели руки! Да и о чем с
ними разговаривать — одни ведь глупости на уме. Мне больше нравились девочки постарше, иной раз я просто не мог отвести от них глаз.Проводив Неллике к ее маме, я незаметно выскользнул из сарая. С опаской миновал окутанную табачным дымом веранду и углубился в лес. Забрел далеко, вокруг не было ни души. Неширокий ручей, лужайка, дощатый мостик. Я сел на пенек. Побыть одному. Думать, думать! Кинчеш… Откуда я знаю Кинчеша? Это лицо… с ним связано что-то плохое? Какие-то смутные воспоминания… Быть может, во сне?..
Но почему, почему мне это так важно? Не из-за Америки же он меня интересует, как Пишту Реви?! Я боюсь — боюсь его… Предчувствие? О, что за глупости!
Меня обступали зеленые горы в роскошном бархатистом убранстве; какие они мудрые и покойные, — словно красивые старики. Они ничего не боятся. Ни о чем не жалеют и никого не тревожат; а их — что их тревожит? — размышлял я. — И вот тут, под ними, сидит маленький человечек, еще дитя, весь во власти странных фантазий. Он почитает себя центром вселенной. Все его тревожит, волнует, все как-то взаимосвязано с ним. В детстве, глядя на перебегающий по окнам свет уличных фонарей, я верил, что там расхаживает взад-вперед Микулаш [3] , смотрит, как я веду себя. Ночью, открыв глаза и увидев на вешалке что-нибудь белое, не сомневался: это привидение, оно следит за мной. Помню, какое-то время мы жили в Будапеште, на улице Штацио, в нижнем этаже двухэтажного дома; второй этаж занимала богатая вдова, ее кухня находилась в подвале, а блюда доставляли к ней на лифте. Лифт, укрытый выступом стены, проходил через нашу детскую. И когда наступало время трапез, из этого стенного тайника раздавался непонятный грохот и скрип. Я прислушивался к нему с замиранием сердца и никогда ни у кого не посмел даже спросить, что это значит. Мне казалось, что за стеной сокрыта некая постыдная и ужасная тайна и о ней говорить нельзя.
3
Сказочный образ, похожий на нашего Деда Мороза.
Меня постоянно одолевали подобные фантазии, так было и со столярной мастерской. Всегда я ощущал в себе странную раздвоенность, веселого и приятного мальчика неизменно сопровождал кто-то другой, он следовал за мною, невидимый, и, когда я гляделся в зеркало, нашептывал в самое ухо:
— Ты этому красавчику не верь. Это не ты. Он загораживает тебя собою. Ищи себя позади него, ищи меня!
И бывало, даже в самый разгар веселья и беспечных радостей я слышал его шепот:
— Не верь ничему, это сон! Тебе просто снится…
Ибо мир и впрямь представлялся мне картиной, сказочно прекрасной картиной, и я часто ловил себя на мысли, что все это, может быть, только сон, — да оно и в самом деле походило на сон, мое легкое, безмятежное детство, счастливое и не ведавшее невзгод. И подсознательно я как бы страшился пробуждения. Когда же доводилось увидеть что-либо крайне безобразное или дурное, сердце так и падало, и мне чудилось, что сейчас, вот сейчас-то я и проснусь от своего волшебного сна. А часто бывало, что какие-то впечатления, ситуации неожиданно казались мне знакомыми, словно я уже пережил нечто подобное во сне или в иной какой-то жизни. Впрочем, говорят, такое бывает со всеми.
«Ах, ну конечно же, вся эта чепуха имеет самое естественное объяснение, — думал я, позевывая, — быть может, когда-то, в раннем детстве, я видел этого мастера — ну, кого-то похожего на Кинчеша, — и, вероятно, ужасно его боялся, ребенок же, а теперь это глубоко уснувшее впечатление ожило вновь».
Я даже внимания не обратил на то, что мысленно именовал Кинчеша только мастером, и вовсе не думал, отчего это слово так пристало ему.
«А теперь это глубоко уснувшее впечатление ожило вновь», — машинально повторил я про себя и, не отдавая себе в том отчета, лег на траву; веки мои отяжелели. Солнце между тем заволокло тучами, стало душно.