Камень
Шрифт:
– Заметный? - деловито спросил Рябинин.
– Нет, конечно. Но в лупу вид...
Она не кончила начатого слова, отпрянув от стола, точно Рябинин на нее замахнулся. Но Рябинин опустил глаза, не в силах видеть чужой униженности. Ему захотелось пропасть из своего собственного кабинета, улететь мгновенно в форточку, что ли, - и оставить эту лживую девицу, с которой так неожиданно свела судьба. Эта лживая девица была преступницей. И ему захотелось... Но топаз светился далекими годами...
Топаз вздрогнул, гулко ухнуло дерево, и волна французских духов пошевелила его волосы...
Жанна
На следующий день Рябинин не пошел в маршрут - не мог. Начальник партии пощупал его лоб и велел лежать. Маршрутчиком к Маше определили Степана Степаныча. Рябинин побрел берегом, бездумно и слепо, пока не дошел до скалистых выходов аргиллитов. Он сел на треснутый останец, сгорбился и стал глядеть на воду.
Она похолодела, попрозрачнела, понесла клочки пены и сорванные временем травы и ветки. Утренняя галька холодила ноги не по-летнему. Чаще ложились туманы, сползая с сопок, а может быть, и с самого Сихотэ-Алиня. Стали дуть внезапные ветры, щекасто распирая палатки. Покраснели листья-плети дикого винограда, рубиново занавесив поскромневшие стволы...
Сухо хрустнула галька. Рябинин повернул голову на этот сейчас ненужный ему хруст. Маша подошла пугливо, как провинившаяся школьница. Она уже оделась в маршрутные брюки и куртку - только ее белесый платочек полоскался в руке, еще не обуздав свободных волос.
Рябинин отвернулся. Вода бежала, как бы застыв в своем вечном движении. Застыли крепкие и нависшие аргиллиты. Застыл голубеющий Сихотэ-Алинь. И он бы стыл тут, как темный останец, не трепещи над ухом белесый платочек.
– Сережа, я ни в чем не виновата...
– Почему сразу не сказала? - жестко бросил он слова на воду, и они вроде бы отскочили от нее, как плоские камешки.
– А зачем?
– Я бы знал правду.
– А зачем? - повторила она с тихой настойчивостью.
– Неизвестность устраивает только трусливых.
– Ах, Сережа, ничего ты в любви не понимаешь...
– В чужой, - злорадно добавил он.
– Даже в своей.
– Чего я не понял? - он через силу обернулся к ней, к косынке, трепещущей на уровне его глаз.
– Сережа, любовь - это когда человеку хорошо оттого, что любимому хорошо.
– Мне теперь совсем не хорошо.
– Но тебе было хорошо.
– Да, мне было хорошо.
– Я и хотела, чтобы тебе подольше было хорошо.
– А потом что?
– Сережа, а почему тебе потом стало нехорошо?
– Садистский вопрос.
– Если счастлив любимый человек, то и ты счастлив... Не так ли?
Рябинин промолчал. Его ум не работал, а сердцу логические задачи были не под силу. Он перевел взгляд на черную, по-осеннему стекленевшую воду. Полевой сезон кончился. Осталось несколько маршрутов. Потом они разъедутся, затеряются... И конец.
– Сережа, редко у кого все сбывается, - сказала она неуверенно, как бы раздумывая, нужно ли это говорить.
Он вновь не ответил. Что у него сбылось? Да он и задумал-то лишь одно, единственное, главное. Вернее, у него появилось в жизни одно, единственное, главное, вдруг унесенное неизвестно куда и неизвестно почему. Как этой рекой, бездумно несущей пену,
листья и ветки.– Сережа, мы всегда получаем меньше, чем ждем...
Меньше, чем ждем... То, чего ждал он, не делилось на "меньше" и "больше" и ничем не мерилось - все или ничего.
– А почему, Сережа? Потому что никогда не знаем, чего ждем.
Сознание, даже отключенное, нашло в себе малые силы не согласиться. Он знал, чего ждал.
– Сережа, я пошла...
Всю последующую жизнь он хотел понять, какая же тревога заставила его глянуть на Машу тем редким и запечатляющим взглядом, который оставляет лик человека в бороздках памяти навсегда; глянуть тем взглядом, который стукнул в его собственное сердце болезненным толчком... Прощался ли он с ней, уходящей к другому, к мужу? Интуиция ли коснулась своей неосознанной ясностью? Или непознаваемое предупредило его?
Маша стояла, слабо улыбаясь как-то издалека, словно она была на другом берегу. Карие глаза потеряли ясность - грусть ли их затуманила, отражалась ли в них дымка Сихотэ-Алиня... Крепкая и беззащитная шея вздрагивала от ветерка. Струились выгоревшие волосы, увлекая ее туда, в маршрут. Она вскинула руку и провела пальцами по лбу, уже отстраняясь от разговора, от Рябинина, от уходящего и ушедшего.
– Сережа, любовь - это когда хорошо оттого, что любимому хорошо, повторила она, хотела повернуться, но вдруг нагнулась и поцеловала его в краешек губ, как тогда.
И пошла скоро, не оглядываясь...
Он просидел тут весь день. Солнце перевалило с одного берега на другой. Ветерок сменился ветром и опять ветерком. Птицы к нему подлетали, рыбы к нему подплывали, черепахи к нему подползали... Река струилась и окрашивалась небом, пока не потемнела. Тень от скалистых аргиллитов наползла на него, погребая на ночь.
И тогда он услышал смертельный и далекий крик - в лагере.
Рябинин вскочил и побежал на затекших ногах...
Повариха рыдала, упав головой на доски обеденного стола. Рядом темнел Степан Степаныч - мокрый, с несвоим, перекошенным лицом. Больше никого не было.
– Где все? - спросил Рябинин.
Степан Степаныч неопределенно махнул рукой в сторону тайги...
– Что случилось?
Они не ответили - повариха плакала, Степан Степаныч мелко дрожал мокрым телом.
– А где Маша? - почти крикнул Рябинин.
Повариха оторвала от стола страшное лицо и простонала по-кладбищенски:
– Утонула-а-а...
Рябинин не мешал слезам - омытая ими душа будет чище и спокойней. Много ли их было у этой Жанны, не первые ли настоящие? Она пробовала с ними справиться, слепо нащупав в сумочке платок... Но Рябинин тихо сказал:
– Поплачь, поплачь...
За окном потемнело до черноты. Морозец расписал стекла мельхиоровыми петушиными хвостами. Паровая батарея иногда зябко потрескивала, согреваясь. Лампа светила раскаленно, бело - к морозцу, что ли? А на столе плакала женщина.
Рябинин глянул на топаз - тот блеснул, повернув его на знакомую мысль: "Мужчина всегда виноват перед женщиной..." Она записана в дальневосточном дневнике. Почему же вспомнилось? Не из-за кристалла. Из-за ее слез. Не виноват ли он перед ней?