Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Работать на одном фронте с такими литераторами, многие произведения которых впоследствии стали классикой, было и приятно, и трудно. В моем активе значилась всего одна книжка стихов, вышедшая на Урале три года назад.

Наш фронт делал все, что тогда было в его силах, дабы остановить врага, измотать, выбить из его головы наглую уверенность в успехе, безнаказанности, с которой он глумился над советскими людьми.

У военных литераторов той поры, у всех нас, какой бы пост мы ни занимали, была одна-единственная задача: укреплять веру наших бойцов в победу, невзирая на отступление и горе.

Итак, нужны были лозунги и лирика, призывы, частушки, солдатский, порой соленый, юмор, укрепляющие дух войск.

В

один из первых дней войны я передал из 11-й армии в «Сосну» (так была закодирована наша редакция) стихотворение:

Сквозь раны, и годы, и горе, Сквозь горечь утрат и потерь — Нам светят далекие зори, Мужайся, товарищ, и верь! Мужайся, товарищ и брат мой, Под градом свирепым свинца, Еще мы вернемся обратно, Всю чашу испив до конца, Чтоб ринуться горным обвалом, Сметая врага и разя. Вперед же на бой небывалый, На подвиг священный, друзья!

В отчаянной обстановке отступления, смертей и ужасов войны мы неколебимо верили в нашу победу, ибо безмерна была любовь наша к Отечеству, вера в партию и народ.

Восьмого июля 1941 года в Пскове, сжигаемом огнем и злобой бомбежек, я написал второе стихотворение этой войны: о горьком вчера и о завтра нашего возвращения и торжества:

Мы шли назад, бледны от гнева. Штыки в крови. Нагрет металл. И пепел хлеба, пепел хлеба В глазах угрюмых оседал. Мы шли назад. А к нам из тыла Спешили в черный этот час Урала яростная сила, Твоя уверенность, Кузбасс. Гремят гранаты, бесноваты, И душу тяжелит вина — Мы пятимся… Но даль расплаты Полуослепшим нам — видна…

На другой день, девятого июля 1941 года, мы сдали Псков. Одиннадцатого июля немцы ворвались в Порхов.

Однако шло время, и наше сопротивление становилось жестче и надежнее. Наконец мы почти остановили врага на берегах болот и мутных рек Северо-Запада. За каждый свой шаг вперед он теперь платил огромной кровью, мы все чаще и чаще нападали на неприятеля, и страх постепенно стал проникать в его наглую черную душу.

В один из июльских дней 1941 года меня срочно потребовал к себе редактор. Я немедля явился к бригадному комиссару и увидел, что он весь светится отрадой, весело возбужден и даже не пытается скрыть ликования.

— Ну вот, старик, — велев мне садиться, сказал Московский. — И на советской улице наступает праздник. Четыре дня назад наша 11-я армия контратаковала 4-ю танковую группу немцев. Дело идет вполне прочно. Тебе поручается подготовить бригаду писателей и газетчиков. Как только будут взяты Сольцы, вы поедете туда и дадите целых две страницы о нашей победе! Жди сигнала, старик!

В конце следующего дня Василий Петрович позвонил и велел прийти к нему. Оказалось, что генерал Морозов действительно выбил немцев из Сольцов и теперь бой идет уже за окраиной.

— Немец пятится, черт бы его побрал! — заключил Московский. — Краснов вышвырнул врага из города. Выходит, умеем ломать скулы германцам!

В моей памяти возникли образы Краснова и его комиссара. Однажды, после сильного боя, в котором врага основательно потрепали, я решил найти командира 68-го стрелкового полка, судя по всему,

не только смелого, но и осмотрительного человека.

Вышагивая по лесу, сильно побитому артиллерией, спросил бойца, дежурившего при телефоне, как найти Краснова.

— А чего их искать, — сказал боец. — Вон они на полянке харч доедают.

Я подошел к офицерам, хлебавшим суп, назвал себя.

Командиры поднялись с травы, тоже отрекомендовались. Я поглядел им в лица и обомлел. Можете мне верить или считать мои слова литературной выдумкой, но передо мной стояли Чапаев и Фурманов. Краснов, покручивая пшеничные усы, был точной копией знаменитого начдива, каким его создал на экране Борис Бабочкин. Единственное отличие — на груди комполка светилась звезда Героя Советского Союза. У комиссара был громадный фурмановский лоб, чуть кудрявились волосы и на губах иногда появлялась обаятельная улыбка.

Так вот именно об этом Краснове и говорил мне бригадный комиссар.

Все мы ликовали. Еще бы! А вдруг это начало великого перелома!

Утром, еще до первых лучей солнца, мы уже тряслись на редакционной полуторке в отбитый у немцев город. Я еще расскажу вам об этой поездке, а пока позвольте вернуться к началу войны.

„…Мы были в жарком деле“

Как-то возвращаясь из полка противотанковой авиации, тащился я по небольшому леску, на опушке которого стоял редакционный поезд. Внезапно из-за дерева вышел человек, лицо и фигура которого немедля приковали мое внимание. Он был в полувоенной одежде, но весь вид его, как мне показалось, выдавал в нем кадрового офицера.

Над добрыми усталыми глазами, над высоким лбом серебряно светилась еще густая шевелюра.

Если бы даже я не видел десятки раз портреты этого человека в его книгах, я все равно признал бы поэта по чистой белизне волос. Мне тотчас припомнилось стихотворение, в строках которого ясно читались его лицо и характер. Стихи назывались «Седина»:

Рукою волосы поправлю, Иду, как прежде, молодой, Но девушки, которым нравлюсь, Меня давно зовут — седой. Да и друзья, что помоложе, Признаться, надоели мне: Иной руки пожать не может, Чтоб не сказать о седине. Ну, что ж, мы были в жарком деле. Пройдут года — заговорят, Как мы под тридцать лет седели И не старели в шестьдесят.

Мне нравились книги поэта, нравился заочно он сам, вся его долгая и чистая жизнь. Прибавьте к этому то, что я сообщил вам раньше: мартовскую телеграмму из Москвы в Ригу.

— Ну, вот и довелось нам встретиться, — сказал я поэту. — Здравствуйте, Степан Петрович.

— Здравствуй, — отозвался Щипачев. — Выходит, мы знакомы.

Я назвал свою фамилию.

— Да-да, вспоминаю. Это твои «Ночь перед боем» и «Дальнюю дорогу» мы напечатали в «Октябре». Ну, что ж, я очень рад.

Мы не однажды потом бывали вместе в действующих частях, Степан Петрович приезжал ко мне в армии, и тогда в блиндаже корреспондентского пункта была большая теснота.

Я не стеснялся читать свои литературные опыты этому доброму человеку. Он слушал стихи с уважительным вниманием, ни разу не позволив себе не только перебить младшего репликой, но даже сделать неодобрительное движение взглядом или рукой. Обычно, выслушав меня, Щипачев некоторое время молчал и, лишь обдумав ответ, в деликатной форме высказывал замечания и похвалы. Это всегда было самое существенное, самое главное для автора. И я неизменно говорил своему учителю «спасибо» и обещал подумать и поправить строки.

Поделиться с друзьями: