Канада
Шрифт:
К тому времени уже шла весна 1960-го. Моей сестре Бернер и мне было по пятнадцать лет.
Нас приняли в среднюю школу, которую все называли «Льюисом» (она носила имя Мериуэзера Льюиса), стоявшую к реке Миссури достаточно близко для того, чтобы я мог видеть из окна поблескивающую воду, слетавшихся на нее уток и иных птиц; выше по реке — железнодорожная станция направления Чикаго — Милуоки — Сент-Пол, на которой пассажирские поезда больше не останавливались, и совсем вдали муниципальный аэропорт на Гор-Хилл, принимавший и отправлявший два рейсовых самолета в день; а ниже — великанская труба металлургического завода и завод нефтеперерабатывающий, оба стояли над водопадами, от которых город и получил свое название. В ясные дни я различал даже — в дымке, в шестидесяти милях к востоку, — заснеженные пики, которые тянулись на юг, к Айдахо, и на север, к Канаде. Мы с сестрой никакого представления о «западе» не имели, не считая того, что получили от телевизора, да уж если на то пошло, и об Америке тоже, просто полагали само собой разумеющимся, что лучшей страны на свете нет. Настоящая наша жизнь шла в семье, мы были частью ее непакуемого багажа. А из-за все возраставшей отчужденности матери от людей, ее затворничества, чувства собственного превосходства и желания, чтобы Бернер и я не прониклись «умонастроением города торгашей», которое, как она считала, душит в Грейт-Фолсе все живое, наша жизнь не походила
И все-таки Грейт-Фолс мне нравился, во всяком случае, поначалу. Его называли «Электрическим городом», поскольку на водопадах были построены электростанции, от которых он получал энергию. Он казался городом, построенным начерно, простым, удаленным от всего на свете, — и все же остававшимся частью бескрайней страны, с которой мы уже успели свыкнуться. Правда, мне не очень нравилось, что улицы его не имели названий, одни номера, — это сбивало с толку и означало, по словам матери, что проектировали его сквалыжные банкиры. И разумеется, зимы здесь были холодные, неустанные, северный ветер налетал на город, словно товарняк, а от вечных сумерек у всех опускались руки — даже у завзятых оптимистов.
Впрочем, сказать по правде, мы с Бернер никогда не думали о себе как о людях, происходящих из какого-либо определенного места. Всякий раз, как наша семья переезжала куда-то — на одну из разбросанных по всей стране баз, — устраивалась в новом арендованном доме и отец, надев отглаженную синюю форму, уезжал на работу, а мама начинала учительствовать в очередной школе, Бернер и я старались придумать, что нам сказать, если нас спросят, откуда мы родом. И всякий раз, направляясь в новую школу, где бы она ни находилась, мы практиковались, повторяя это друг дружке. «Здравствуйте, мы из Билокси, штат Миссисипи». «Здравствуйте, я из Оскоды, это в Мичигане». «Здравствуйте. Я живу в Викторвилле». Я старался также выяснить основные, хорошо известные другим мальчикам вещи, говорить, как говорили они, набираться слэнговых выражений, вести себя так, точно к перемене мест мне не привыкать и удивить меня невозможно. Так же поступала и Бернер. А потом мы опять переезжали, и нам с сестрой приходилось осваиваться заново. Я понимаю, конечно, что такое взросление может обратить человека в вечно плывущего по течению изгоя, а может и сделать его гибким умельцем по части приспособления к обстоятельствам — качество, коего мама не одобряла, поскольку сама этим качеством не обладала и полагала, что ее все-таки ждет другое будущее — какое воображалось ей до встречи с нашим отцом. Мы же с сестрой были лишь второстепенными актерами в драме, которая, мнилось ей, неумолимо разворачивается у нее на глазах.
В результате превыше всего на свете я стал ценить школу, единственную, кроме родителей и сестры, неразрывную нить, пронизывавшую мою жизнь. Я никогда не ждал с нетерпением окончания уроков. Я проводил в школе столько времени, сколько удавалось, — сидел над выданными нам книгами, заводил разговоры с учителями, впитывал школьные запахи, которые везде были одинаковы и ни на что другое не походили.
Для меня стали важными знания — все едино какие. Наша мать знала и ценила многое. Я хотел походить в этом отношении на нее, навсегда сохранять то, что узнал, понемногу обращаясь в человека всесторонне образованного и многообещающего — характеристики, которым я придавал огромное значение. То, что я повсюду оставался чужим, казалось мне несущественным, зато я был своим в каждой школе. Я делал успехи в английском, истории, естественных науках и математике — предметах, в которых была сильна и мама. Каждый раз, как мы укладывали вещи и переезжали, я боялся лишь одного: что меня по какой-то причине не примут в новую школу или что, уезжая, я упущу какие-то важные познания, которые могли бы обеспечить мое будущее и получить которые можно только в покидаемом нами месте. Или что мы заедем туда, где школы для меня не найдется вообще (одно время родители поговаривали о Гуаме). Я боялся кончить тем, что и вовсе ничего знать не буду, мне не на что будет опереться, нечем отличиться от других. Разумеется, это было наследием отношения мамы к ее жизни, которую она считала ничем не окупавшейся. А возможно, причина состояла в том, что наши родители, у которых головы шли кругом от того, что молодые жизни их запутывались все сильнее, — они не подходили друг другу и, вероятно, даже не испытывали обоюдного физического влечения, посетившего их только на краткий миг, постепенно становились всего лишь попутчиками и в конце концов прониклись взаимным негодованием, сами того не поняв, — не стали для нас с сестрой крепкой опорой, а для чего же тогда и существуют родители?
Впрочем, обвинять родителей во всех бедах твоей жизни — значит избрать для себя путь, который никуда в конечном счете не ведет.
3
Когда в самом начале весны отец уволился из военной авиации, все мы были увлечены проходившей в ту пору президентской кампанией. О демократах и Кеннеди, которому вскоре предстояло стать их кандидатом, родители держались единого мнения. Правда, мама говорила, что Кеннеди нравится отцу потому, что он воображает, будто между ними есть сходство. Отец всей душой не любил Эйзенхауэра — и за то, что в день Д американским бомбардировщикам пришлось летать за линию фронта, чтобы «прищучить фрицев», и по причине подлого замалчивания Эйзенхауэром заслуг Макартура, которого отец искренне почитал, и потому, что жена Эйзенхауэра была, как известно, «выпивохой».
Не любил он и Никсона. Никсон был «ледышкой», «вылитым итальянцем» и «воинствующим квакером», а стало быть, лицемером. ООН отец не любил тоже — считал, что она обходится нам слишком дорого, да еще и позволяет «комми» наподобие Кастро (которого отец называл «грошовым комедиантом») разглагольствовать на весь свет. Отец повесил на стену гостиной — над спинетом «Кимболл» и метрономом из меди и красного дерева (неисправные, и тот и другой, они достались нам вместе с домом) — обрамленную фотографию Франклина Рузвельта. Рузвельта он превозносил за то, что тот не сдался полиомиелиту и уморил себя, работая ради спасения страны, да еще и вывел, учредив Администрацию электрификации сельской местности,
Алабаму из средневековья и терпел миссис Рузвельт, которую отец называл «Первой занудой».Отношение отца к тому, что родился он в Алабаме, было двойственным. С одной стороны, отец считал себя «современным человеком», а не «хреном с горы», как он выражался. Он держался современных взглядов на многое: на расовые отношения, к примеру, — как-никак, а в ВВС он служил бок о бок с неграми. Мартина Лютера Кинга отец считал принципиальным человеком, а эйзенхауэровский акт о гражданских правах — совершенно необходимым. Отец считал также, что права женщин следует пересмотреть и расширить и что война есть трагедия и расточительство, о чем он знал не понаслышке.
С другой стороны, когда наша мать говорила о южанах нечто уничижительное, а случалось это нередко, отец обижался и заявлял, что генерал Ли и Джефф Дэвис были «людьми состоятельными», пусть оба и сбились с пути, служа неправому делу. Юг дал нам много хорошего, говорил он, не одни только хлопкоочистительные машины и водные лыжи. «Может, назовешь что-нибудь из этого хорошего? — просила мама. — Помимо тебя самого, естественно».
Едва покончив с необходимостью облачаться в синий мундир и ехать на авиабазу, отец подыскал работу в салоне новых «олдсмобилей». Он считал себя прирожденным продавцом. Особенности его личности — дружелюбие, способность радоваться, добродушие, умение находить с людьми общий язык, уверенность в себе, разговорчивость — все они будут сами собой привлекать к нему людей, сделают для него легким то, что другие находят затруднительным. Покупатели станут доверять ему, потому что он южанин, а южане, как известно, люди более практичные, чем неразговорчивые уроженцы запада. Деньги потекут к нему рекой, едва только закончится год выпуска модели и большие торговые скидки мигом повысят стоимостную ценность «олдсмобиля». Ему выдали на работе, для демонстрации, серый с розовым «Олдсмобил Супер 88», и отец держал его перед нашим домом на Первой Юго-Западной авеню — чем не реклама? Он вывозил всех нас в Фэрфилд, поближе к горам, в стоявший к востоку от нашего города Льюистаун и в стоявший к югу Хелена. «Проверки умения ориентироваться, давать пояснения и показывать машину в деле» — так называл он эти занимавшие целый день поездки, хотя места, нас окружавшие, знал плохо в любом направлении, да и об автомобилях знал только одно: как их водить, а водить он любил. Офицеру ВВС найти хорошую работу ничего не стоит, считал отец, и потому жалел, что не ушел с воинской службы сразу после войны. Сейчас он бы эвона куда уже продвинулся.
Поскольку отец покинул военную службу и нашел работу, мы с сестрой поверили, что жизнь наша обрела наконец устойчивость — и навсегда. Мы уже прожили в Грейт-Фолсе четыре года. Мама каждый учебный день ездила на машине в городок Форт-Шо, где преподавала в пятом классе. О работе своей она никогда ничего нам не говорила, но, похоже, любила ее и от случая к случаю рассказывала о других учителях, отмечая их преданность делу (хотя ничего иного она в них, похоже, не находила, а желание приглашать их к нам питала не большее, чем в отношении людей с любой из военных баз). Я предвкушал, как начну, когда закончится лето, учиться в старшей средней школе Грейт-Фолса, где, это я уже выяснил, имелись шахматный и дискуссионный клубы и где я мог также заняться латынью, поскольку для спорта был слишком мал и легок, да и интереса к нему никакого не питал. Мама надеялась, что мы с Бернер поступим в колледж, хотя, по ее словам, для этого нам придется поработать головой, поскольку денег у нас все равно не будет. Впрочем, Бернер, говорила она, уже обзавелась личностью слишком схожей с ее, маминой, чтобы произвести необходимое для поступления в колледж хорошее впечатление, и, может быть, ей лучше попробовать выйти замуж за какого-нибудь аспиранта. Мама нашла в ломбарде на Сентрал-авеню вымпелы нескольких колледжей и прикрепила их к стенам наших комнат. Другие дети, достигая тогдашнего нашего возраста, такие украшения перерастали. В моей комнате висели вымпелы «Фурмана», «Святого Креста» и «Бэйлора». В комнате сестры — «Ратжерса», «Лихая» и «Дюкень». Мы об этих колледжах ничего не знали, конечно, не знали даже, где они находятся, но как они должны выглядеть, я себе представлял. Старинные кирпичные здания, деревья с густыми кронами, река и колокольня.
К этому времени у Бернер стал портиться характер. После начальной школы мы с сестрой неизменно учились в разных классах, поскольку считалось нездоровым, когда двойняшки проводят вместе все время, — впрочем, мы всегда помогали друг дружке делать уроки и потому учились хорошо. Теперь она большую часть времени сидела в своей комнате, читала киножурналы, которые покупала в «Рексолле», и романы вроде «Пейтон-плейс» и «Здравствуй, грусть», которые тайком притаскивала домой, не говоря откуда. А кроме того, ухаживала за рыбкой в аквариуме и слушала радио. Подруг у Бернер не водилось — как и друзей у меня. Я был вполне доволен отдельной от нее жизнью, полной моих собственных интересов и размышлений о будущем. Близнецы разнояйцовые — она появилась на свет шестью минутами раньше меня, — мы с ней никаким сходством не обладали. Бернер была девочкой рослой, костлявой, неуклюжей и сплошь покрытой веснушками (да еще и левшой в отличие от меня), с бородавками на пальцах, с такими же, как у матери и у меня, светлыми серо-зелеными глазами, обилием прыщей, плоским лицом и скошенным подбородком — не красавица. У нее были красивые, как у нашего отца, жесткие каштановые волосы, которые она расчесывала на прямой пробор, на руках и ногах волоски практически не росли, а грудь, достойная сколько-нибудь серьезного разговора, отсутствовала, как и у мамы. Носила она обычно брюки и свитера, в которых выглядела шире, чем была. Иногда надевала, чтобы скрыть кисти рук, белые кружевные перчатки. Кроме того, ее донимала аллергия, и потому она носила в кармане карандашный ингалятор «Викс», да и комната Бернер насквозь пропахла «Виксом», — я слышал этот запах, еще только подходя к ее двери. На мой взгляд, сестра выглядела комбинацией наших родителей: рост отца, внешность матери. Иногда я ловил себя на том, что думаю о Бернер как о старшем брате. А иногда мне хотелось, чтобы она больше походила на меня, относилась ко мне получше, чтобы мы могли стать ближе. Другое дело, что мне походить на нее нисколько не хотелось.
Я же был пониже сестры, помиловиднее, прямые каштановые волосы расчесывал на косой пробор, кожу имел гладкую, почти лишенную прыщей, лицо «красивое», как у отца, но тонкое, как у мамы. Мне это нравилось, как нравилась и одежда, которую выбирала для меня мать, — брюки цвета хаки, чистые отглаженные рубашки и туфли «оксфорды» из каталога «Сирз». Родители говорили в шутку, что мы с Бернер произошли не то от почтальона, не то от молочника, что мы «недопеченные». Хотя я понимал, что имели они в виду только Бернер. В последние месяцы она обзавелась болезненным отношением к своей внешности, становилась все более и более недружелюбной, как если б за краткий срок что-то в ее жизни разладилось. В моей памяти сестра чуть ли не мгновенно обратилась из обычной, веснушчатой, смышленой и счастливой девочки с чудесной улыбкой и умением строить забавные гримасы, заставлявшие всех нас смеяться, в саркастичную, скептически настроенную девицу, искусно выискивавшую во мне недостатки, большая часть которых ее злила. Бернер даже имя ее и то не нравилось — в отличие от меня, я-то считал, что оно сообщает ей уникальность.