Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Капитализм и шизофрения. Книга 2. Тысяча плато
Шрифт:

Но почему же, между тем, такой тезис не убеждает нас полностью? Мы следуем за Кластром, когда он показывает, что Государство не объясняется ни развитием производительных сил, ни дифференциацией политических сил. Напротив, именно оно обеспечивает возможность предпринимать крупномасштабные работы, конституировать излишки и организовывать соответствующие публичные функции. Именно оно обеспечивает возможность различения между правителями и управляемыми. Непонятно, как может быть объяснено — даже прибегая к диалектике — образование Государства с помощью тех средств, какие оно как раз и предполагает. Действительно, кажется, будто Государство появилось сразу в имперской форме и не зависело от постепенно действующих факторов. Его возникновение — одним махом — напоминает гениальный ход, рождение Афины. Мы также следуем за Кластром, когда он показывает, что машина войны направлена против Государства, то есть либо против потенциальных Государств, чье образование она заранее предотвращает, либо же против актуальных Государств, чье разрушение она предлагает. Несомненно, машина войны более полно реализуется в «варварских» сборках воинов-номадов, чем в «диких» сборках первобытных обществ. В любом случае, исключается, что война произведет Государство или что Государство будет результатом войны, в которой победители — самим фактом своей победы — навязали бы новый закон побежденным, ибо организация машины войны направлена против формы-Государства, будь то актуальной или виртуальной. Объяснение возникновения Государства как результата войны не лучше, чем объяснение его через рост экономических или политических сил. И тогда Пьер Кластр углубляет разрыв между контр-Государственными обществами, именуемыми первобытными, и обществами-за-Государство, именуемыми чудовищными, чье формирование мы больше не можем объяснить. Подобно Ла Боэти Кластр глубоко заинтересован проблемой «добровольного рабства»: почему люди хотят или желают рабства, которое, конечно же, не приходит к ним как исход невольной и несчастной войны? Однако они располагали контр-Государственными механизмами: тогда почему и как возникает Государство? Почему Государство восторжествовало? Казалось бы, чем более Пьер Кластр погружался в эту проблему, тем более, по-видимому, он лишался средств для ее решения.[465] Он намерен превратить первобытные общества в ипостась, в самодостаточное единство (Кластр особо подчеркивает это обстоятельство). Их формально внешний характер он превращает в реальную независимость. Итак, он остается эволюционистом и полагается на природное состояние. Но такое состояние природы, согласно Кластру, всецело является социальной реальностью, а не чистым концептом, и такая эволюция была внезапной мутацией, а не развитием. Ибо, с одной стороны, Государство возникает внезапно, полностью оформленным; а с другой, контр-Государственные общества используют весьма специфические механизмы для того, чтобы предотвратить, помешать его появлению. Мы полагаем, что оба эти положения верны, но между ними нет взаимосвязи. Существует древняя схема — «от кланов к империям», или «от банд к царствам»… Но ничего не говорит нам о том, что здесь имеет место эволюция, ибо банды и кланы не менее организованны, чем царства-империи. Итак, мы не покидаем эволюционистской гипотезы, углубляя разрыв между указанными двумя терминами, то есть наделяя банды самодостаточностью, а Государство внезапным появлением, еще более чудесным и чудовищным.

Надо сказать, что

Государство было всегда — крайне совершенное, крайне завершенное. Чем больше открытий делают археологи, тем больше они находят империй. Гипотеза Urstaat[466], по-видимому, верифицирована, «верно понятое Государство уже возвращает нас к самым отдаленным векам человечества». Трудно вообразить первобытные сообщества, не вступающие в контакт — на периферии или в плохо контролируемых областях — с имперскими Государствами. Но куда важнее противоположная гипотеза — Государство само всегда находилось в отношении с внешним, и оно не мыслимо независимо от этого отношения. Закон Государства — это не закон Всего или Ничего (общества за Государство или общества против Государства), а закон внутреннего и внешнего. Государство — это суверенитет. Но суверенитет царит лишь над тем, что он способен интериоризовать, локально присвоить. Не только нет универсального Государства, но и то, что по ту сторону государств, не может сводиться к «внешней политике», то есть к набору отношений между Государствами. То, что по ту сторону, проявляется одновременно в двух направлениях — гигантские мировые машины, разветвленные по всей ойкумене в данный момент и обладающие широкой автономией в отношении Государств (например, коммерческие организации вроде «крупных компаний», или промышленных комплексов, или даже религиозных образований типа христианства, ислама, каких-либо профетических или мессианских движений и т. д.); но также и локальные механизмы банд, маргиналов, меньшинств, продолжающих утверждать права сегментарных обществ против органов Государственной власти. Современный мир может снабдить нас сегодня крайне развитыми образами таких двух направлений — с одной стороны, вселенские мировые машины, а с другой, неопримитивизм, новое племенное общество, как его описывает Маклюэн. Тем не менее эти направления присутствуют в любом социальном поле и во все времена. Случается, что они частично перемешиваются; например, коммерческая организация также является бандой грабителей или пиратов — в какой-то период своей деятельности и в большинстве своих действий; либо же именно в бандах начинает работать религиозная формация. Тогда становится ясным то обстоятельство, что банды — не меньше, чем мировые организации, — предполагают неустранимую форму Государства, и такая форма внешнего необходимо представляется как полиморфная и диффузная форма машины войны. Это некий nomos, крайне отличный от «закона». Форма-Государство, как и форма внутреннего, обладает тенденцией воспроизводиться, оставаясь тождественной себе во всех своих вариациях, легко узнаваемой в пределах собственных полюсов, всегда взыскующей общественного признания (не бывает замаскированного Государства). Но форма экстериорности машины войны такова, что существует лишь в своих собственных метаморфозах; а также — в индустриальной инновации, технологическом изобретении, в торговом кругообороте, в религиозном творении, во всех тех потоках и течениях, лишь вторичным образом позволяющих Государствам присвоить себя. Внешнее и внутреннее, машины войны, подвергающиеся метаморфозам, и тождественные аппараты Государства, банды и королевства, мегамашины и империи следует мыслить не в терминах независимости, а в терминах сосуществования и конкуренции — в постоянном поле взаимодействия. Одно и то же поле ограничивает собственное внутреннее в Государствах, но описывает свое внешнее, обращаясь к тому, что избегает Государств или восстает против них.

Теорема III. О внешнем характере машины войны свидетельствует еще и гносеология, позволяющая предчувствовать существование и увековечение «малой» или «кочевой науки».

Есть особый род науки, или научных исследований, который, по-видимому, весьма трудно классифицировать, и чью историю довольно трудно проследить. Такие науки не являются «техническими приемами» в обычном смысле слова. Они даже — не «науки» в королевском или узаконенном смысле, установленном историей. В своей недавней книге Мишель Серр указал на их следы как в атомистической физике Демокрита и Лукреция, так и в геометрии Архимеда.[467] Характеристики этой эксцентричной науки могли бы быть следующими. 1) Прежде всего она использует гидравлическую модель, а не теорию твердых тел, рассматривающую жидкости лишь как частный случай; действительно, античный атомизм неотделим от потоков, поток и есть сама реальность, или консистенция. 2) Это — модель становления и неоднородности, она противоположна устойчивому, вечному, тождественному, постоянному. Такой «парадокс» превращает само становление в модель, становление перестает быть вторичной характеристикой, копией; Платон в «Тимее» упоминал о подобной возможности, но лишь для того, чтобы исключить и отбросить ее от имени королевской науки. Напротив, в атомизме знаменитое отклонение атома предоставляет именно такую модель неоднородности и перехода, или становления в неоднородном. Клинамен, как минимальный угол, имеет смысл только между прямой линией и кривой, между кривой и ее касательной, он конституирует изначальную кривизну движения атома. Клинамен — это минимальный угол, на который атом сдвигается от прямой линии. Это — переход к пределу, истощение, парадоксальная «исчерпывающая» модель. То же верно и для геометрии Архимеда, где прямая линия, определяемая «как наикратчайший путь от одной точки до другой», является лишь средством задания длины кривой в додифференциальном исчислении. 3) Мы уже идем не от прямой линии к ее параллельным в ламелларном или ламинарном потоке, а от криволинейного отклонения к формированию спиралей и турбулентностей на наклонной плоскости — наибольший склон для наименьшего угла. От turba к turbo: то есть от банд или стай атомов к крупным турбулентным организациям; такая модель является турбулентной, она действует в открытом пространстве, где распределяются вещи-потоки, а не расчерчивает закрытое пространство для линейных и твердых вещей. Вот в чем разница между гладким (векторным, проективным или топологическим) пространством и рифленым (метрическим) пространством — в первом случае «мы занимаем пространство, не исчисляя его», в другом случае «мы его исчисляем, дабы занять»[468]. 4) Наконец, эта модель проблематична, а не теорематична — фигуры рассматриваются только с точки зрения аффектаций [affet-ions], приключающихся с ними: деления, удаления, присоединения, прогнозирования. Мы движемся не от рода к его видам посредством специфических различий, не от устойчивой сущности к вытекающим из нее свойствам, а от проблемы к происшествиям, обуславливающим и разрешающим ее. Тут присутствуют любые виды деформаций, трансформаций, переходов к пределу, действий, где каждая фигура обозначает некое «событие», а вовсе не сущность: квадрат уже не существует независимо от квадратуры, куб — от кубатуры, прямая линия — от выпрямления. В то время как теорема принадлежит рациональному порядку, проблема является аффективной, она неотделима от метаморфоз, зарождений и созиданий в самой науке. Вопреки тому, что говорит Габриэль Марсель, проблема — не «препятствие», она — преодоление препятствия, проектирование, то есть машина войны. Как раз все это движение королевская наука старается ограничить, когда редуцирует наиболее возможную сторону «элемента-проблемы» и подчиняет его «элементу-теореме».[469]

Такая архимедова наука, или такая концепция науки, главным образом связана с машиной войны — problemata суть сама машина войны, и problemata неотделимы от наклонных плоскостей, переходов к пределу, турбулентностей и прогнозирования. Мы бы сказали, что машина войны проецируется в абстрактное знание, формально отличное от знания, дублирующего аппарат Государства. Мы бы сказали, что вся номадическая наука развивается эксцентрично — наука, крайне отличная от королевских или имперских наук. Более того, требования и условия государственной науки постоянно «огораживают», затормаживают или отрицают номадическую науку. Архимед, побежденный римским Государством, становится символом.[470] Дело в том, что у обеих этих наук разные модусы формализации, и государственная наука не перестает навязывать собственную форму суверенитета изобретениям номадической науки; она выделяет из номадической науки лишь то, что может присвоить, а остальное превращает в набор строго ограниченных рецептов без подлинно научного статуса, либо же просто подавляет и запрещает его. Все происходит так, будто бы «ученый» номадической науки зажат между двумя огнями — огнем машины войны, питающей и вдохновляющей его, и огнем Государства, навязывающего ему порядок причин. Персонаж Инженер (а именно — военный инженер), со всей своей двойственностью, иллюстрирует эту ситуацию. Так что самым важным, возможно, являются феномены границы, где номадическая наука оказывает давление на государственную науку, и где, наоборот, государственная наука присваивает и трансформирует данные номадической науки. В этом состоит истина искусства размещения лагерей, «кастраметации», которое всегда мобилизует проекты и наклонные плоскости — Государство присваивает себе такое измерение машины войны, только подчиняя последнюю гражданским и метрическим правилам, которые строго ограничивают, контролируют и локализуют номадическую науку, запрещая ей развивать свои следствия в социальном поле (Вобан, в данном отношении, является чем-то вроде повторения Архимеда и подвергается аналогичному разгрому). В этом также состоит истина начертательной и проективной геометрии, которую королевская наука хотела бы сделать просто практически зависимой от аналитической, так называемой высшей, геометрии (отсюда двусмысленное положение Монжа или Понселе в качестве «ученых»).[471] И в этом состоит истина дифференциального исчисления — долгое время оно обладало паранаучным статусом, считалось «готической гипотезой», за которой королевская наука признавала лишь ценность удобного соглашения или хорошо обоснованной фикции; великие государственные математики стараются придать ему более твердый статус, но именно при том условии, что из него будут устранены все динамичные и номадические понятия (такие как — становление, неоднородность, бесконечная малость, переход к пределу, непрерывная вариация и т. д.), а еще ему навязываются гражданские, статичные и порядковые правила (двусмысленное положение Карно в этом отношении). Наконец, в этом состоит истина гидравлической модели — ибо, конечно же, само Государство испытывает потребность в гидравлической науке (нам не следует возвращаться к тезисам Виттфогеля, касающимся значимости крупных гидравлических работ в империи). Но оно нуждается в ней в совершенно иной форме, ибо Государству нужно подчинить гидравлическую силу каналам, трубам, дамбам, препятствующим возникновению турбулентности, вынуждающим движение переходить от одной точки к другой, а само пространство быть рифленым и измеримым, заставляющим жидкость зависеть от твердого тела, а потоки течь ламинарными и параллельными слоями. Тогда как гидравлическая модель номадической науки и машины войны состоит в распространении через турбулентности в гладком пространстве, дабы производить движение, удерживающее пространство и, одновременно, аффектирующее все его точки, вместо того чтобы самой быть удерживаемой пространством как в локальном движении, переходящем от одной точки к другой.[472] Демокрит, Менехм, Архимед, Вобан, Дезарг, Бернулли, Монж, Карно, Понселе, Перрон и т. д. — каждый раз нужна монография, чтобы принять во внимание особое положение этих ученых, которых Государственная наука использовала только после того, как ограничила и дисциплинировала, после того, как подавила их социальные или политические концепции.

Море — как гладкое пространство — это действительно особая проблема машины войны. Вирилио показывает, что именно в море ставится проблема fleet in being, то есть задача оккупации открытого пространства с помощью вихревого движения, способного проявиться в любой точке. В этом отношении недавние исследования, посвященные ритму и происхождению понятия ритма, не кажутся вполне убедительными. Ибо нам говорят, будто ритм не имеет ничего общего с движением волн, но указывает на «форму» вообще и, более конкретно, на форму «измеримого, модулированного»[473] движения. Однако ритм и мера никогда не смешиваются. И если атомист Демокрит — как раз из тех немногих авторов, кто использует ритм в смысле формы, то не следует забывать, что делается это в весьма конкретных условиях флуктуации, и что формы, создаваемые из атомов, конституировали изначально крупные неметрические совокупности, гладкие пространства — такие как воздух, море или даже земля(magnae res[474]). Действительно, существует измеримый, модулированный ритм, отсылающий к течению реки между берегами или к форме рифленого пространства; но также есть и ритм без меры, отсылающий к вспениванию потока, то есть к тому, как жидкое тело занимает гладкое пространство.

Такая оппозиция или, скорее, такое напряжение-предел между обеими науками — номадической наукой машины войны и королевской государственной наукой — встречается в разные моменты и на разных уровнях. Работы Анн Керьен позволяют определить два из этих моментов, один связан со строительством готических соборов в XII веке, другой — со строительством мостов в XVII–XIX веках.[475] Действительно, готика неотделима от желания строить церкви длиннее и выше, чем романские. Всегда длиннее, всегда выше… Но различие здесь не просто количественное, оно отмечает качественное изменение — статичное отношение форма — материя стремится к тому, чтобы стушеваться перед динамичным отношением материал — силы. Именно обтесывание делает из камня материал, способный удерживать и координировать силы распора, и строить своды всегда выше и длиннее. Свод уже — не форма, а линия непрерывной вариации камней. Как если бы готика отвоевывала гладкое пространство, тогда как романская архитектура частично осталась в рифленом пространстве (где свод зависел от рядоположения параллельных опор). Итак, обтесывание камней неотделимо, с одной стороны, от плана проектирования прямо на земле, функционирующего как предельный план, а с другой, от серии последовательных аппроксимаций (обтесывание) или от введения в вариацию объемных камней. Конечно же, чтобы обосновать такое предприятие, помнили и о теорематической науке Эвклида — цифры и уравнения были бы интеллигибельной формой, способной организовывать площади и объемы. Но, следуя легенде, Бернар Клервоский быстро отказался от этой науки, посчитав ее слишком «трудной», и обратился к особенностям операциональной, проективной и описательной архимедовой геометрии, определяемой в качестве малой науки — скорее мате-графической, нежели мате-логической. Его компаньон, монах-масон Гарен де Труа [Garin de Troyes], обращается к операциональной логике движения, позволяющей «посвященному» расчерчивать, а затем вырезать объемы, проникая в пространство, действовать так, будто «черта выталкивает цифру».[476] Мы не представляем, мы порождаем и проходим мимо. Такая наука характеризуется не столько отсутствием уравнений, сколько совершенно иной ролью, какую они играют — вместо того, чтобы быть абсолютно хорошими формами, организующими материю, они «генерируются», будто «выталкиваются» материалом в качественное вычисление оптимального решения. Вся архимедова геометрия достигнет своего наивысшего выражения, но в XVII веке она также столкнется со своим временным тупиком в лице удивительного математика Дезарга. Как большая часть ему подобных, Дезарг пишет мало; однако он оказал большое влияние своей деятельностью и оставленными чертежами, грубыми набросками и проектами, всегда сосредоточенными на проблемах-событиях — «урок потемок», «набросок проекта вырезания камней», «набросок проекта посягательства на события встречи конуса с плоскостью»…

Итак, Дезарг осужден парижским парламентом, он встретил сопротивление со стороны королевского секретаря; его практики использования перспективы запрещены.[477] Королевская, или государственная, наука поддерживает и присваивает вырезание камней только с помощью шаблонов-лекал (противоположность обтесывания) в условиях, восстанавливающих первенство фиксированной модели формы, цифры и меры. Королевская наука поддерживает и присваивает перспективу, только если последняя статична, подчинена центральной черной дыре, отбирающей у нее всякую способность к эвристике и к странствованию. Но авантюра, или событие, Дезарга является той же проблемой, что уже коллективно порождалась «последователями» готики. Ибо не только Церковь, в своей имперской форме, испытывает потребность в строгом контроле над движением номадической науки — она перепоручает Храмовникам заботу о фиксировании мест и объектов, об управлении стройками и о регулировании строительств; но, более того, светское Государство в своей королевской форме оборачивается против самих Храмовников, осуждает товарищества, исходя из многих мотивов, по крайне мере один из которых касается запрета малой или операциональной геометрии.

Права ли Анн Керьен, когда слышит отголоски той же истории касательно мостов в XVIII веке? Несомненно, условия крайне отличаются, ибо распределение труда согласно Государственным нормам было тогда уже свершившимся фактом. Тем не менее, принимая во внимание всю деятельность Ведомства мостов и дорог в целом, дороги находились в руках хорошо централизованной администрации, тогда как мосты все еще оставались объектом активного, динамичного и коллективного экспериментирования. Трюден организовал у себя необычные свободные «генеральные ассамблеи». Перрон вдохновлялся гибкой моделью, пришедшей с Востока — мост не должен загораживать или загромождать реку. Тяжести моста, рифленому пространству толстых и регулярных опор он противопоставляет утонченные и прерывистые опоры, понижение свода, легкость и непрерывную вариацию всего ансамбля. Но его попытка быстро натолкнулась на принципиальное противостояние; и, как это часто бывает, Государство, назначив Перрона директором школы, скорее тормозило исследование, чем приветствовало его. Вся история Школы мостов и дорог показывает, как это старое и плебейское «тело» подчинилось Школе Шахт, Школе Общественных работ, Политехнической школе, в то время как ее деятельность все более и более нормализовывалась.[478] Итак, мы подходим к вопросу: что такое коллективное тело? Несомненно, великие тела Государства суть дифференцированные и иерархизированные организмы, которые, с одной стороны, располагают монополией на власть или функцию, а с другой, локально распределяют своих представителей. У них особое отношение к семьям, ибо они заставляют коммуницировать с двух концов семейную модель и государственную модель, а себя рассматривают как «великие семьи», состоящие из служащих, клерков, интендантов или фермеров. И все-таки, кажется, что в большинстве этих тел действует нечто иное, несводимое к данной схеме. Это не только их упорная защита собственных привилегий. Это не было бы даже их склонностью — пусть карикатурной или крайне изуродованной — конституироваться в качестве машины войны, противостоящей иным моделям Государства, иному динамизму, номадической амбиции. Например, есть весьма старая проблема лобби — группы с расплывчатыми контурами, чье положение крайне двусмысленно по отношению к Государству, на которое она хочет «оказать влияние», и к машине войны, которую она хочет возвысить, каковы бы ни были ее цели.[479]

Тело не сводится к организму, так же как телесный дух [esprit de corps] не сводится к душе организма. Дух не лучше души, но он летуч, тогда как душа нагружена, она — центр тяжести. Не должны ли мы обратиться к военному происхождению тела и телесного духа? Как раз не «военное», а скорее удаленное номадическое происхождение принимается в расчет. Ибн Хальдун определил номадическую машину войны с помощью семьи или родства плюс телесного духа. Машина войны поддерживает с семьями отношение, крайне отличное от ее отношения к Государству. Вместо того чтобы быть базовой ячейкой, семья — в машине войны — является вектором банды, так что генеалогия переносится от одной семьи к другой, следуя склонности данной семьи в данный момент осуществлять максимум «агнатической[480] солидарности». Как раз не общественное прославление семьи определяет место последней в государственном организме, а наоборот — именно тайная власть, или сила солидарности, и соответствующая подвижность генеалогий определяют ее прославление в теле войны.[481] Здесь есть что-то, что не сводится ни к монополии органической власти, ни к локальному представлению, но что отсылает к мощи турбулентного тела в номадическом пространстве. И конечно же, великие тела современного Государства трудно помыслить как арабские племена. Скорее, мы хотим сказать, что у коллективных тел всегда есть бахрома или меньшинства, восстанавливающие эквиваленты машины войны — иногда в крайне неожиданных формах, в определенных сборках — таких как строительство мостов, строительство соборов, вынесение решений, сочинение музыки или учреждение науки и техники… Тело капитана заявляет о своих требованиях через организацию офицеров и через организм высшего офицерского состава. Всегда наступают времена, когда у Государства — как организма — возникают трудности со своими собственными телами, когда эти тела, требуя привилегий, вынуждены, наперекор себе, открываться чему-то, что выходит за их пределы — короткий революционный момент, экспериментаторский порыв. Запутанное положение, где каждый раз надо анализировать тенденции и полюса, природу движений. Внезапно, как если бы тела нотариусов переходили в арабов или индейцев, а затем возобновлялись, реорганизовались — комическая опера, где мы не знаем, что же вот-вот произойдет (это происходит, даже когда мы кричим: «Полиция с нами!»).

Гуссерль говорит о протогеометрии, обращающейся к неясным морфологическим сущностям, то есть к кочевникам или номадам. Такие сущности отличаются от чувственно воспринимаемых вещей, так же как и от идеальных, королевских или имперских сущностей. Протогеометрия — наука, имеющая с ними дело, — сама является неопределенной в смысле кочевья: она не является ни неточной, как чувственно воспринимаемые вещи, ни точной, как идеальная сущность, но а-точной [anexacte] и, тем не менее, строгой («неточной по существу и неслучайно»). Круг — это идеальная, органическая, фиксированная сущность, но округлое есть неясная и текучая сущность, отличающаяся, одновременно, и от круга, и от округлых вещей (ваза, колесо, солнце…). Теорематическая фигура — это фиксированная сущность, но ее трансформации, деформации, изъятия или увеличения, все ее вариации формируют строгие и неясные проблематичные фигуры в виде «линзы», «зонтика» или «впадины». Мы могли бы сказать, что неясная сущность извлекает из вещей определение, большее, чем вещность, выступающая определением телесности и, возможно, подразумевающая даже телесный дух.[482] Но почему же Гуссерль усматривает здесь протогеометрию, нечто вроде посредника, а не чистую науку? Почему он заставляет чистую сущность зависеть от перехода к пределу, тогда как любой переход к пределу, как таковой, принадлежит неопределенности? Скорее, тут присутствуют две формально разнесенные концепции науки; а также, онтологически, одно и то же поле взаимодействия, где королевская наука непрестанно присваивает содержания номадической или неясной науки, а номадическая наука непрестанно вынуждает ускользать содержания королевской науки. В пределе, в расчет принимается только постоянно сдвигающаяся граница. У Гуссерля (да и у Канта, — который, хотя и в противоположном смысле, понимал округлость как «схему» круга) мы констатируем весьма справедливую оценку нередуцируемости номадической науки, но в то же время и забот Государственного человека, то есть того, кто принимает сторону Государства, поддерживает законодательное и учредительное первенство королевской науки. Каждый раз, когда мы застреваем в таком первенстве, мы превращаем номадическую науку в донаучную, паранаучную или субнаучную инстанцию. А главное, мы уже не можем понять отношения между наукой и техникой, наукой и практикой, ибо номадическая наука — не просто техника или практика, а научное поле, где ставится проблема указанных отношений и где она решается совершенно иначе, нежели с точки зрения королевской науки. Государство постоянно производит и воспроизводит идеальные круги, но нужна машина войны, чтобы создать нечто округлое. Итак, надо определить специфические характеристики номадической науки, чтобы понять, одновременно, и репрессии, коим она подвергается, и взаимодействие, в котором она «удерживается».

У номадической науки не то же самое отношение к труду, что у королевской науки. Не то чтобы распределение труда в номадической науке было меньше, оно просто другое. Нам известны проблемы, какие всегда вставали перед Государством при общении с «компаньонами» — номадическими или странствующими телами типа каменщиков, плотников, кузнецов и т. д. Одна из главных забот Государства, стремящегося победить как бродяжничество банд, так и номадизм тела, состояла в фиксации рабочей силы, переводе ее на оседлый образ жизни, в регулировании движения рабочего потока, в навязывании ему каналов и труб, в формировании корпораций в смысле организмов — и, в конечном счете, в том, чтобы полагаться на принудительный труд рабочих, рекрутируемых на местах (тяжелый труд), или же на бедняков (мастерские милосердия). Если вернуться к примеру готики, то стоит вспомнить, насколько интенсивно путешествовали ее приверженцы, создавая то тут, то там соборы, перемещая собственные строительные площадки, располагая активной и пассивной мощью (подвижность и забастовка), которая, конечно же, не соответствовала Государствам. И вот быстрый ответ Государства: нужно управлять строительством, проникать в любые распределения труда вплоть до высшего разделения последнего на умственный и ручной, теоретический и практический труд, — разделения, копируемого с различия между «правителями и управляемыми». В номадических, как и в королевских, науках мы находим наличие некоего «плана», но составленного не одинаково. Плану, выполняемому прямо на земле приверженцем готики, противостоит метрический план на бумаге, создаваемый архитектором вне стройки. Плану консистенции, или композиции, противостоит другой план — план организации и формирования. Камню, обтесанному по форме квадрата, противостоит камень, обтесанный с использованием лекал, предполагающих сооружение модели, которую следует воспроизвести. И дело не только в том, что тут больше нет нужды в квалифицированном труде — необходим труд неквалифицированный, нужна дисквалификация труда. Государство не делится властью с интеллектуалами или разработчиками; напротив, оно превращает их в строго зависимый орган, обладающий самостоятельностью лишь во сне, которого, однако, достаточно, чтобы изъять любую власть у тех, кто только и делает, что воспроизводит или выполняет задания. Но это не помешало тому, что Государство столкнулось с еще большими трудностями — с порожденным им самим телом интеллектуалов, которое предъявляет новые номадические и политические претензии. В любом случае, если Государство вынуждено постоянно подавлять номадические и малые науки, если оно противостоит странным сущностям, противостоит операциональной начертательной геометрии, то происходит это вовсе не в силу неточного или несовершенного содержания таких наук и не в силу их магического или инициационного характера, а потому, что данные науки предполагают разделение труда, противостоящее разделению труда согласно нормам Государства. Различие не является внешним: то, как наука — или концепция науки — участвует в организации социального поля и, в особенности, включает в себя разделение труда, составляет часть самой этой науки. Королевская наука неотделима от «гилеморфической» модели, предполагающей как форму организации материи, так и материю, уже подготовленную для формы; часто демонстрировалось, каким образом данная схема выводится не столько из техники или из жизни, сколько из общества, разделенного на правителей и управляемых, а затем на интеллектуалов и подсобных рабочих. Характеризует ее, прежде всего, то, что вся материя оказывается на стороне содержания, тогда как вся форма переходит в выражение. Кажется, что номадическую науку можно ощутить непосредственно, поняв, что она соединена с содержаниями и выражениями самими по себе, причем каждый из этих двух терминов обладает и формой, и материей. Итак, для номадической науки материя никогда не дана в готовом виде и, следовательно, не является однородной материей, но она, по существу, — носительница сингулярностей (конституирующих форму содержания). И выражение более не является формальным, оно неотделимо от существенных черт (конституирующих материю выражения). А это, как мы увидим, совершенно иная схема. У нас уже есть идея такой ситуации, если вспомнить самые общие характеристики номадического искусства, где динамичное соединение между опорой и орнаментом замещает диалектику материи — формы. Значит, с точки зрения номадической науки, репрезентирующей себя как искусство и техника, существует полное разделение труда, но оно не заимствует дуальность формы — материи (даже в случае дву-однозначных соответствий). Скорее, она следует соединениям между сингулярностями материи и очертаниями выражения, располагаясь на уровне этих соединений — естественных или вынужденных.[483] Тут иная организация труда и социального поля через труд.

Следовало бы противопоставить две научные модели, как это сделал Платон в «Тимее».[484] Одну можно было бы назвать Компарс, а другую Диспарс. Компарс — законная, или правовая, модель, заимствованная королевской наукой. Поиск законов состоит в высвобождении констант, даже если эти константы являются лишь отношениями между переменными (уравнения). Неизменная форма переменных, переменная материя инвариантного — вот что обосновывает гилеморфическую схему. Но диспарс — как стихия номадической науки — отсылает скорее к материалу — силе, чем к материи — форме. Речь уже идет не о том, чтобы извлекать константы из переменных, а о помещении самих переменных в состояние непрерывной вариации. Если еще и есть уравнения, то они суть адекватности, неравенства, дифференциальные уравнения, несводимые к алгебраической форме и неотделимые от чувственной интуиции варьирования. Вместо того чтобы конституировать общую форму, они схватывают или задают сингулярности материи. Они проводят индивидуальности через события или этовости [hecc'eit'es], а не через «предмет» как композит материи и формы; неясные сущности — не что иное, как этовости. В любом случае, существует оппозиция между logos'ом и nomos'ом, законом и nomos'ом, позволяющая сказать, что у закона все еще «слишком моральный привкус». И все-таки дело не в том, что законная модель игнорирует силы, игру сил. Мы ясно видим это в однородном пространстве, соответствующем компарсу Однородное пространство вовсе не является гладким пространством, напротив, оно — форма рифленого пространства. Пространство опор. Оно становится рифленым благодаря падению тел, вертикалям гравитации, распределениям материи в параллельных слоях, благодаря ламелларным или ламинарным потокам. Такие параллельные вертикали формируют независимое измерение, способное распространяться повсюду, способное формализовать все другие измерения, способное рифлить все пространство во всех его направлениях так, чтобы сделать его однородным. Дистанция по вертикали между двумя точками дает способ сравнения для дистанций по горизонтали между двумя другими точками. В этом смысле всемирное тяготение становится законом для любого закона, в котором оно устанавливает правило для дву-однозначного соответствия между двумя телами; и каждый раз, когда наука открывает новое поле, она будет стараться формализовать его по типу поля тяготения. Даже химия становится королевской наукой лишь благодаря теоретической разработке понятия веса. Эвклидово пространство основано на знаменитом постулате о параллельных, но рассматриваемые параллельные прежде всего являются гравитационными параллельными и соответствуют силам, вызываемым благодаря гравитации, воздействующей на все элементы тела, которые, как предполагается, заполняют данное пространство. Как раз точка приложения результирующей всех этих параллельных сил остается неизменной, когда их общее направление меняется или вынуждает тело вращаться (гравитационный центр). Короче, кажется, что в основе ламинарного, рифленого, однородного и центрированного пространства лежит сила тяготения; именно она обуславливает метрические, древовидные множественности, чьи размеры не зависят от положения и выражаются с помощью единиц или точек (движения от одной точки до другой). Тут нет никакой метафизической озабоченности, а есть подлинно научный интерес, столь часто вынуждающий ученых XIX века спрашивать: не сводимы ли все силы к гравитации или, скорее, к форме тяготения, придающей гравитации универсальную ценность (постоянное отношение для всех переменных) и дву-однозначный радиус действия (два тела каждый раз, и не больше…). Это и есть форма внутреннего любой науки.

Поделиться с друзьями: