Капут
Шрифт:
Это был настоящий стук кастаньет, и понемногу он становился все сильнее, все четче и ближе. (И все же этому звуку не хватало отголоска тех запахов, что обычно сопровождают стук кастаньет: запаха увядших цветов и запаха блинчиков и ладана.) Звенели сотни и сотни кастаньет. Бесконечное шествие андалузских танцовщиц, скользящих в сверкающем обрамлении ледяного ночного солнца. Но их не сопровождали ни крики толпы, ни грохот петард, ни клокочущая триумфом музыка. Только высокий, сухой и все более близкий стук кастаньет.
Я вскочил с постели и разбудил компаньона. Георг Бендаш приподнялся на локтях, прислушался, посмотрел на меня, улыбнулся и четко сказал в свойственной ему ироничной манере:
– Это олени. Два отростка на задних копытах во время бега ударяются друг о друга и звучат как кастаньеты. – Потом добавил: – Вы тоже приняли их за испанских танцовщиц? Генерал фон Хойнерт в первый свой вечер
Он сплюнул на пол и с улыбкой снова заснул.
Я выглянул в окно. Стадо из нескольких сотен оленей бежало галопом вдоль опушки леса к реке. В гиперборейском лесу они были призраками средиземноморья и жарких южных стран. Призраками Андалузии, смазанными оливковым маслом и прожаренными на солнце. В ледяном сухом воздухе я вдыхал призрачный, воображаемый запах человеческого пота.
Лучи ночного солнца прокалывали сбоку маленькие острова, разбросанные в центре озера, и окрашивали их в цвет крови. Вдали в поселке Инари жалобно скулила собака. Небо покрывала рыбья чешуя, чешуйки поблескивали и дрожали в ледяном слепящем свете. Мы с Куртом Францем спускались к озеру по лесистому склону холма. Среди сотни расположенных посреди озера островов мне попался на глаза священный для лапландцев маленький островок Уконсаари, самое почитаемое языческое святилище во всем Инари. На этом конусообразном острове, который ночное солнце окрашивает красным, как конус вулкана, древние лапландцы собираются весной и осенью, чтобы принести в жертву демонам оленей и собак. Еще и сегодня лапландцы испытывают священный трепет перед островом Уконсаари и, тронутые бессознательным воспоминанием или мрачной тоской по старинным языческим обрядам, не приближаются к нему без особой нужды.
Мы устроились отдохнуть под деревом и смотрели на огромное серебристое озеро, раскинувшееся под холодным пламенем ночного солнца. Война далеко. Я не ощущал неприятного человеческого запаха: запаха человека потного, человека раненого, человека голодного, человека мертвого – этого отравляющего воздух в странах несчастной Европы запаха. Ощущался запах смолы, холодный слабый запах северной природы, запах деревьев, воды и земли, запах дикого зверя. Курт Франц курил свою короткую норвежскую трубку «Лиллехаммер», которую купил в магазинчике господина Юхо Никянена. Я исподтишка наблюдал и принюхивался к нему. Это был человек, похожий на всех остальных, может, и на меня. От него шел запах дикого зверя. Запах белки, лисицы, оленя. Запах волка. Да, запах летнего волка, когда голод не ожесточает его. Звериный запах, запах волка летней порой, когда трава – зеленая, ветер – теплый, а не скованная льдом вода бежит, бормоча, через леса вдоль тысяч берегов, бежит навстречу гладкому озеру; все это смягчает жестокость и кровожадность волка, притупляет его жажду крови. Курт Франц испускал запах сытого волка, волка на отдыхе и в покое, так что впервые за три года я чувствовал себя спокойно рядом с немцем. Мы были далеки от войны, мы были вне войны, вне человечества, вне времени. Война была далеко от нас. Она издавала запах летнего волка, запах немецкого мужчины по окончании войны, когда он уже не жаждет крови. Мы спустились с холма и, выйдя из леса у поселка Инари, прошли мимо загона, огороженного высоким забором из белых березовых стволов.
– Это Голгофа северных оленей, – сказал Курт Франц.
Осенний ритуал забоя оленей – своего рода Пасха лапландцев, он напоминает обряд заклания агнца.
– Северный олень – Христос лапландцев, – сказал Курт Франц.
Мы зашли в просторный загон. Против холодного сильного света, скользящего по траве, перед моими глазами вырисовались ни на что не похожие чудесные заросли: тысячи и тысячи рогов северного оленя, где сложенные в фантастическом переплетении в огромные кучи, где в кучи поменьше, местами одинокие, как костяные кустики. Легкая плесень зеленого, желтого, пурпурного цвета покрывала самые старые рога. Было много рогов молодых, еще мягких, едва покрытых жесткой роговой оболочкой. Одни широкие и плоские с правильными ответвлениями, другие в форме ножа, похожие на стальные клинки, торчащие из земли. У ограды были свалены в кучу тысячи и тысячи оленьих черепов в форме ахейского шлема, с пустыми треугольными глазницами в твердой лобной кости, белой и гладкой. Все эти рога напоминали стальное снаряжение павших на поле брани воинов. Ронсеваль животных. Но не было следов борьбы: кругом порядок, покой и высокая торжественная тишина. Только легкий ветерок пробегал по лугу, травинки подрагивали между неподвижными костяными ветвями этих удивительных зарослей.
Осенью встревоженные и ведомые инстинктом и тайным призывом стада оленей
пересекают огромные расстояния и приходят к своим диким Голгофам, где их ждут лапландские пастухи, сидящие на корточках в «шапке четырех ветров», nely"antuulen lakki, отброшенной назад на затылок, с коротким пуукко, сверкающим в маленькой руке. (Чудесна хрупкость и малость рук лапландцев. Это самые маленькие и хрупкие руки в мире. Чудесное, достойное удивления, очень тонкое устройство, но сработанное из очень прочной стали. Тонкие, терпеливые и хваткие пальцы, точные, как захват часовщика из Шо-де-Фона или гранильщика алмазов из Амстердама.) Олени покорно и кротко подставляют яремную жилу под смертельное лезвие финского ножа и умирают без крика, с патетической безнадежной покорностью.– Как Христос, – говорит Курт Франц.
Трава в загоне растет жирная, она полита оленьей кровью. Но кончики некоторых кустарников будто обожжены большим пламенем, может, это жар и огонь самой крови красит их в красное и обжигает.
– Нет, это не кровь, – говорит Курт Франц, – кровь не обжигает.
– Я видел, как одна только капля крови сжигает целые города, – говорю я.
– Мне делается противно при виде крови, – говорит Курт Франц, проводя рукой по лбу с розовыми, чесоточными залысинами. – Кровь – грязная штука. Она пачкает все, чего касается. Блевотина и кровь – это две вещи, от которых мне противно.
Он сжимает в беззубом рту мундштук своей «Лиллехаммер», иногда вынимает трубку и зло сплевывает на землю. Пока мы идем по поселку, две старые лапландки с порога своего дома следят за нами взглядом, поворачивая в нашу сторону свои желтые морщинистые головы. Они сидят на корточках и курят гипсовые трубки, сложа руки на коленях. Идет легкий дождь, большая птица летит низко над кронами сосен, изредка издавая хриплый однотонный крик.
У гостиницы генерал фон Хойнерт готовился к рыбной ловле. На нем были высокие до середины бедра лапландские сапоги из оленьей кожи, на руках – длинные до локтей перчатки на собачьем меху, сам он был закутан в широкую сетку от комаров и теперь стоял и ждал, когда его подручный лапландец Пекка закончит укладывать снасти в мешки. Генерал фон Хойнерт был в полном боевом снаряжении (лоб закрыт стальной каской, большой маузер на ремне), он опирался на длинное удилище, как немецкий копейщик на свое копье. Время от времени он бросал пару слов стоящему рядом капитану Alpenj"ager, маленькому, коренастому, седовласому тирольскому горцу, розовощекому и смешливому. На почтительной дистанции за генералом стоял по стойке смирно Георг Бендаш, тоже экипированный, вооруженный и весь закутанный в сетку. Он кивнул мне, и по движениям губ я понял, что он произнес несколько отборных берлинских ругательств.
– На этот раз, – сказал генерал фон Хойнерт, обращаясь ко мне, – победа у меня в кармане.
– Ну, раньше вам не очень-то везло, – сказал я.
– Я тоже так думаю, мне не очень везло, – сказал генерал фон Хойнерт, – но капитан Шпрингеншмит так не думает. Вина, должно быть, моя: лососи капризны и упрямы, а я пренебрегал их настроением. Серьезнейший просчет. К счастью, капитан Шпрингеншмит просветил меня насчет настроения форелей и, пожалуй…
– Форелей? – спросил я.
– Да, форелей. А что? – сказал генерал фон Хойнерт. – Капитан Шпрингеншмит, известный на весь Тироль специалист по ловле форели, утверждает, что лапландскому лососю свойственна такая же смена настроения, как и тирольской форели. Разве не так, капитан?
– Jawohl! – сказал капитан Шпрингеншмит и поклонился. И повернувшись ко мне, добавил по-итальянски с мягким тирольским акцентом: – Форели никогда нельзя показывать, что вы спешите. Нужно обладать терпением. Поистине монашеским терпением. Если форель поймет, что у рыболова уйма времени и терпения, она становится нервной, злится и делает глупости. Форель…
– Да, форель, а лосось?
– Лосось, как форель, – сказал капитан с улыбкой. – Форель нельзя назвать терпеливой: ей быстро надоедает ждать, и она летит навстречу опасности. Если взяла наживку, ей конец. Потихоньку, осторожно и мягко рыболов ведет ее к себе. Как в детской игре. Форель…
– Да, форель, но лосось? – спросил я.
– Лосось, – сказал капитан Шпрингеншмит, – не что иное, как крупная форель. Перед самой войной в Ландеке в тирольских горах…
– Похоже, – сказал генерал, – мой лосось самый крупный из всех, каких видели эти воды. Огромнейшая бестия и отчаянно храбрая. Вообразите, позавчера он чуть не ткнул меня рылом в колени.
– Такая непочтительность, – сказал я, – заслуживает наказания.
– Проклятый лосось, – сказал генерал фон Хойнерт, – он один остался в Юутуанйоки. Он вбил себе в голову, что силой прогонит меня с реки и останется здесь хозяином. Но мы посмотрим, кто упрямее, немец или лосось.