Карфаген смеется
Шрифт:
Все столики были заняты, поэтому я решил пробраться к бару и заказать абсент, как обычно. Я не видел ни Сони, ни сирийца, ни Хелены. Я чувствовал себя нелепо, потому что полагал: все втайне посмеиваются надо мной. Я тратил впустую слишком много времени, как говорила миссис Корнелиус. Мне следовало искать пути к бегству, готовить документы, изучать графики отправления пароходов и поездов. Тем не менее я не уезжал. Я все еще надеялся хоть раз увидеть девочку, убедиться, что ее сходство с Эсме — просто выдумка. Вдобавок я уже привык сидеть на одном месте. За последние годы, когда города сдавали и брали обратно, когда сменялись правительства и пересматривались законы, я научился тянуть время и выжидать подходящей возможности. Я иногда воображал себя рептилией, терпеливой старой ящерицей, которая способна лежать на скале много дней, пока в пределах досягаемости не появится добыча.
Оглядываясь назад, я никак не могу понять, почему не захотел остаться и сделаться одним из столпов Константинополя. Трудности первых лет Ататюрка почти не изменили облик города. Он говорил, что Константинополь подобен западной блуднице. Он повернулся к городу спиной, чтобы уничтожить всякую связь между столицей и ее правителем. Он допустил, чтобы мечети увядали в нищете или становились музеями для туристов, он не давал образованным людям разрешения работать в Константинополе, и они были вынуждены переехать в Анкару. Но он не нарушал покой города, который принес богатство всей Турции. Ататюрк никогда не презирал золота, которое продолжало течь потоком через его «Стамбул». Вопреки всему Константинополь оставался центром мира. Ататюрк поднял свой флаг над скопищем землянок, над Анкарой, своей новой столицей, он требовал от подданных пуританской суровости, которой сам пренебрегал. И он пил и блудодействовал, что и привело к ранней смерти, — он исключительно точно подражал лицемерным султанам, которых на словах порицал. Константинополь не обращал на это внимания, это не тревожило город, привыкший к деспотам и их чрезмерной напыщенности. Константинополь жил под пятой тиранов по крайней мере три тысячи лет. Я начал убеждать себя, что гораздо разумнее жить недалеко от России. Будет намного легче возвратиться домой, когда придет время. Я воображал, как вернусь в Одессу, — богатый, торжествующий, щедрый; как сойду с корабля, под музыку духового оркестра и приветственные крики толпы, и привезу домой Эсме, подругу детства и мою невесту.
Она пришла одна. Поначалу перед глазами у меня скользили только порождения фантазии, и я почти не обратил на нее внимания. В тот вечер на ней было одеяние из потускневшего синего бархата, по крайней мере на два размера больше, чем следовало, волосы под плюмажем из павлиньих перьев она стянула в узел. Ни косметика, ни безвкусное платье не могли скрыть ее прелесть. Я с трудом сдерживался, в голове стучало, я со звоном опустил стакан на стойку. Мое сердце едва не выскакивало из груди, но я старался сохранять самообладание, следя за Эсме уголком глаза. Прижимая к груди небольшую, расшитую блестками театральную сумочку, она нерешительно пробиралась вперед, лавируя между посетителями. Сдерживая дрожь, я медленно поднялся на ноги, потом осторожно, шаг за шагом, двинулся к ней так, как умирающий человек приближается к оазису, который может оказаться всего лишь миражом. И вот я остановился прямо перед нею. Она замерла. Я поклонился. Во рту у меня пересохло, но я использовал все свое обаяние и казался, уверен, внешне спокойным, даже немного равнодушным.
— Не хотите выпить, юная леди? — спросил я по–английски.
Она удивленно нахмурилась:
— Я католичка.
Она говорила на дурном французском языке с акцентом, которого я не мог распознать. Она думала, что ответила на мой вопрос. Я улыбнулся, она тоже. Это была все та же Эсме, с полными губами и широко открытыми глазами. Все ее лицо мгновенно ожило. Она осознала, что
неправильно поняла меня, и произнесла что–то по–турецки. Я пожал плечами и жестами изобразил полнейшее недоумение. Я чувствовал прилив невероятной радости. Я не ошибся. Она оказалась близнецом Эсме. Она рассмеялась. Это был смех Эсме, громкий и музыкальный.— Ведь ты Хелена, не так ли?
— Хелена, да, мсье.
Она быстро кивнула, как будто я продемонстрировал необычайную понятливость, и ей хотелось ободрить меня.
Я нежно взял ее за руку и отвел в самый тихий уголок кафе.
— Ты будешь абсент? А может, лимонад?
Девушка поняла мой французский и выбрала лимонад, свидетельствуя, что она вовсе не закоренелая шлюха, а обычная школьница, которая в результате некоего ужасного стечения обстоятельств вынуждена вести такую жизнь. Еще оставалось время для того, чтобы спасти ее.
Презрительно взглянув на сирийца, который мне заговорщицки подмигнул, я заказал напитки.
— Ты меня узнала? — спросил я.
Она нахмурилась, потом быстро поднесла руку ко рту:
— О! Тот человек на остановке!
— Я потревожил тебя, и мне очень жаль. Но ты — оживший портрет моей умершей сестры. Ты можешь представить, как я был потрясен. Ты казалась призраком.
Я ее не напугал. Она снова расслабилась, любопытство вынудило ее остаться. Она склонила свою маленькую головку набок, как делала Эсме, и сочувственно спросила:
— Вы русский, мсье? Ваша сестра была… — Она не могла подыскать слово. — Большевики?
— Вот именно.
— Мне вас жаль, — мягко проговорила она.
Точно так же дрожал голос Эсме, когда она была взволнована. Даже чуть заметный жест, выдававший беспокойство и возбуждение, казался тем же самым.
— Ты понимаешь, почему я искал тебя? Тебя действительно зовут Хелена?
Она заколебалась, как будто хотела назвать мне настоящее имя. Потом осторожность взяла свое. Она наклонила голову:
— Хелена.
— Ты гречанка?
Она пожала плечами, пытаясь удержать маску, которая все еще была для нее непривычна:
— Все мы кто–то, мсье.
Я чувствовал в глубине души огромную, невероятную нежность. Она была Эсме, моей любимой розой. Я хотел протянуть руки и стряхнуть пудру с ее щек, обнажив прекрасную кожу. Я хотел воздействовать на нее добротой, как воздействовал на Эсме, любовь которой считал само собой разумеющейся, в чьей верности никогда не сомневался. Эсме поклонялась мне. Они оторвали ее от ее судьбы, точно так же они пытались поступить и со мной. Они извратили ее душу. Они сделали ее обычной: дитя революции с ужасной гримасой, на месте которой когда–то была искренняя улыбка.
— Твои родители еще живы?
— Конечно. — Она махнула рукой куда–то вдаль, за двери. Сверкнула медная змея волос, заблестели зеленые эмалевые глаза. — Там.
— И кто они по национальности?
Думаю, мои расспросы стали ее раздражать. Вздохнув, она неловко вытянула руки, унизанные дешевыми кольцами.
— Румыны, — сказала она. Под маской ее голубые глаза светились чистотой и непорочностью. — Они приехали до войны.
— Ты составишь мне компанию сегодня вечером?
Она поправила пальцами прическу:
— Именно для этого я здесь, мсье.
Я покачал головой, затем решил ничего не объяснять. Я все–таки боялся, что напугаю ее, и она умчится туда, где я никогда не смогу ее отыскать. И я ограничился вопросом:
— Так у тебя нет особого друга?
В ее вздохе был намек на притворную пресыщенность, игривое кокетство, напомнившее мне о подобных ответах Леды:
— Пока нет, мсье.
Я не стал обращать внимания на это притворство и на миг коснулся ее руки:
— Меня зовут Максим. Я хочу защищать тебя. Могу я называть тебя Эсме, а не Хеленой?
Она была озадачена, но не выказала неудовольствия:
— Если тебе так нравится. — На лице ее отразилось самое искреннее сочувствие. — Но не грусти, мсье Максим. Мы здесь для удовольствия, не так ли?
Она умолкла и спокойно выпила, глядя, как танцуют другие пары. У нее была такая же осанка, как у Эсме, те же непринужденные движения головы и плеч, то же выражение лица, тот же восторг перед чудесами мира. Мне хотелось увидеть ее в приличном платье, с расчесанными и как следует уложенными волосами, но я был еще слишком осторожен, чтобы предложить подобное, — я мог ее напугать, и она пустилась бы наутек, если бы я слишком поторопился. В таком возрасте девочки способны быть особенно капризными. Она, казалось, радовалась моему обществу, но все же в любой момент могла захотеть уехать с кем–то другим или решить, что ей не нравится форма моего носа. Она совсем недолго была шлюхой, иначе у нее выработался бы профессиональный интерес к мужчинам.