Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Свое официальное мнение о Гете Карлейль выразил в некрологе, наиболее сокровенные мысли он доверил лишь брату Джону в письме: «В моем сердце еретика с каждым годом все укрепляется странная, упрямая, однобокая мысль, что всякое Искусство в наше время — лишь воспоминание, что нам нынче нужна не Поэзия, а Идея (правильно понятая) ; как можем мы петь и рисовать, когда мы еще не научились верить и видеть!.. И что такое все наше искусство и все наши понятия о нем, если смотреть с такой точки зрения? Что такое сам великий Гете? Величайший из современников, которому, однако, не суждено иметь последователей, да и не следует их иметь».

* * *

Отношения отца и сына несколько раз и в разных вариантах воспроизводились в жизни Карлейля. Им, несомненно, руководило стремление компенсировать неудачу его отношений с отцом. Ирвинг, Джеффри и Гете в различной степени заменяли ему отца в их отношении к Карлейлю как старших к младшему. С другой стороны, и Карлейль бывал добрее и благожелательнее тогда, когда оказывался в положении старшего. Джейн Уэлш, как мы помним, он напоминал своим

влиянием на нее и превосходством над ней ее горячо любимого отца. Да и его отношения с братом Джоном, который был моложе его всего на пять с небольшим лет, скорее походили па отношения отца с сыном.

К сожалению, мы не располагаем жизнеописаниями остальных родственников Карлейля, а отзывы современников весьма скудны. Из того, что известно, поражает прежде всего их грамотность, особенно при их скромном происхождении. Большая часть семьи прочла «Вильгельма Мейстера» и «Жизнь Шиллера»; хотя, когда Карлейль надписал «Сборник немецких романтиков» для своего отца, он говорил, что знает точно: Джеймс Карлейль не прочтет ни слова в этой книге.

Если Алек был, как утверждает один из биографов Карлейля, наиболее талантливым из братьев, то Джон, несомненно, проявлял наибольший интерес к литературе. На фотографии мы видим как бы уменьшенную копию самого Томаса Карлейля, с таким же, как у Томаса, вопросительным взглядом и такой же упрямо оттопыренной нижней губой, но без той пламенной — вплоть до саморазрушения, — одержимости во взгляде, которая с юности была характерна для Томаса. Да и по сути своей Джон Карлейль был более сглаженным слепком со старшего брата; с интересом к литературе и склонностью к прямолинейной логике, которой он подчас доводил друзей до бешенства... На этого-то добродушного и несколько легкомысленного молодого человека, которого в семье звали «его сиятельством Луной» за круглое лоснящееся красное лицо, Карлейль и расходовал щедро свои огромные запасы нежности и значительную часть весьма скудных средств. Он частично платил за его образование и занятия медициной, когда они жили вместе в Эдинбурге; а когда, закончив свое медицинское образование, Джон получил приглашение в Мюнхен от барона д'Ейхталя, дяди двух молодых сенсимонистов, большую часть расходов опять-таки взял на себя Томас.

Чтобы ясно представить себе ту щедрость, с которой он всегда помогал семье — а он также посылал деньги отцу и матери, — нужно вспомнить, что он жил тогда на гонорары за рецензии (то есть на 250 фунтов в год), что недостаток денег помешал ему повидать Гете в Веймаре и что главным преимуществом Крэгенпуттока было именно то, что там можно было прожить на 100 фунтов в год — вполовину меньше того, что понадобилось бы в Эдинбурге. На протяжении всей своей жизни Карлейль не ценил ни денег, ни удобств, которые они могли доставить. Такого же отношения к деньгам он ожидал и от жены. Оно было, однако, другим; но ни тогда, ни позднее Джейн как будто не жаловалась на бедность. Она также никогда не ожидала от него, что он изменит себе и возьмется за какую-нибудь ненужную работу ради того скромного, но прочного дохода, который казался ей столь необходимым до свадьбы. Более того, наотрез отказавшись жить в одном доме с миссис Уэлш, Карлейль тем не менее ожидал, что Джейн поселится в Крэгенпуттоке вместе с его братом Алеком и будет принимать его мать и сестер и, разумеется, брата Джона, на Комли Бэнк. Против всего этого у его жены не находилось возражений — настолько изменилась Джейн Уэлш Карлейль по сравнению с Джейн Бейли Уэлш. Не жаловалась она и тогда, когда Джон на весь вечер уходил наверх наблюдать за звездами, а потом возвращался часов в десять и просил овсянки — «с посиневшим носом и красный как рак».

Уезжая в Мюнхен, Джон Карлейль оправдывался тем, что ему необходимо совершенствоваться в хирургии, без чего нельзя открывать собственной практики. Однако уехав, он не обнаруживал никакого желания возвратиться. Он добродушно принимал наставления брата, даже, возможно, вел дневник, как ему советовали; однако сомнительно, чтобы он послушался Карлейля и попытался вникнуть в политическую обстановку в Баварии и определить природу общественного уклада и степень личной свободы, дозволенную там. Четыре месяца его семья вообще не имела никаких известий 6т «его сиятельства», а когда он наконец подал о себе знать, то лишь с тем, чтобы сообщить, что он желал бы еще год провести в Германии, если бы имел на это средства. В Германии он не остался, но и домой не возвратился. Полгода он пожил в Вене на средства Томаса, который изо всех сил старался уговорить его вернуться домой и начать по крайней мере практиковать в качестве врача. «Мне представляется совершенно ясным... что человек, обладающий положительным нравом и талантом врача, не может не добиться немедленного значительного успеха в наше время во многих частях Шотландии, из которых, впрочем, немногим уступит наше графство, наш город Дамфрис».

Наконец Джон возвратился на родину, но не с целью стать врачом в Дамфрисе. Да и в любом другом месте он не стремился к этому: после нескольких недель, проведенных в размышлениях в Скотсбриге и Крэгенпуттоке, он наконец сообщил свое твердое решение: он будет жить статьями. Он задумал две статьи — одну о магнетизме у животных, другую о немецкой медицине, — и Карлейль поддержал его словами, в которых слышится нотка отчаяния. «В тысячный раз повторяю, что тебе нечего бояться, так что налегай покрепче плечом на колесо. Пиши свои статьи, самые лучшие, на какие ты способен, обдумай наедине с собой, спроси совета добрых друзей — и не бойся дурного результата». С самыми лучшими намерениями и самой твердой решимостью Джон Карлейль отбыл в Лондон.

* * *

Что же происходило в это время в Крэгенпуттоке, в этой глуши, куда почту привозили

раз в неделю, а единственными соседями на шесть миль кругом были крестьяне? Где зимой в течение трех месяцев ни одна живая душа не стучалась в двери, ни даже нищий, просящий подаяния? Дни, недели, месяцы текли здесь, следуя по кругу неизменной чередой. Карлейль ездил верхом по пустошам, размышлял о грядущей судьбе человечества, старался понять французскую революцию, которая все больше занимала его мысли, писал новые похвалы немецким романтикам и нападал на модных немецких драматургов, работал над критико-биографическими исследованиями о Вернее и Вольтере. О Вернее он писал для «Эдинбургского обозрения», но Джеффри, хоть и получил одну из медалей Гете, все же решил наконец, что в Карлейле слишком много этого «тевтонского огня» и что его высокое мнение о Гете и других было «ошибочным». Пригласив Карлейля писать о Вернее, он предупредил, что не позволит ему открыто поносить величайших поэтов века. «Фелиция Хеманс приводит меня в восторг, а Муром я глубоко восхищаюсь... Я приведу вам бесчисленные места у Мура, с которыми сравните, если можете, что-нибудь у Гете или его последователей».

С этого времени Джеффри, которому это самовольное изгнание в Крэгенпутток казалось предосудительным чудачеством, старался заставить Карлейля изменить отношение к жизни и к литературе и вернуться в Эдинбург — эти шотландские Афины. Одержимость и подвижнические настроения Карлейля не нравились ему, он подозревал, что Джейн страдает, позабытая в этой погоне за химерами, как он считал. «Веселитесь, играйте и дурачьтесь с ней по крайней мере столь же часто, как ей приходится быть мудрой и стойкой с Вами, — писал он. — Нет у Вас на земле призвания, что бы Вы ни воображали, хотя бы вполовину столь же важного, как — попросту быть счастливым».

Эти опасения за благополучие Карлейлей были неоправданными: в целом жизнь их была достаточно счастливой. На конюшне имелись две лошади, и по утрам они отправлялись часок прогуляться верхом перед завтраком. Затем Карлейль писал у себя в уютном кабинете с зелеными шторами, в то время как Джейн осматривала хозяйство — дом, сад и живность, обрезала цветы и собирала яйца; после обеда Карлейль читал, а она лежала на диване и спала, читала или мечтала. Вечерами они иногда читали вдвоем «Дон-Кихота», изучая испанский язык. «В целом я никогда не была более довольна своей жизнью, — писала Джейн Бэсс Стодарт. — Здесь наслаждаешься такой свободой и спокойствием». Она с радостью замечала в себе дар приспосабливаться равно и к шумной эдинбургской жизни, и к «прелестным бескрайним мхам» Крэгенпуттока.

Так было в лучшие дни. Но бывали и плохие. Карлейль окреп от спокойной жизни, размеренной работы и упражнений, но здоровье Джейн ухудшилось. Она с юности была хрупкой, подверженной таинственным мигреням и приступам уныния; теперь же ей стало еще хуже, она страдала от простуд, мучилась горлом и желудком. Как и Карлейль, она верила в могущество касторки. Природная веселость в те дни еще не изменяла ей, но по утрам, когда нельзя было открыть двери, заваленной снаружи снегом, она с сожалением думала о жизни в Эдинбурге и ей страстно хотелось «увидеть снова зеленые поля или хоть черный мох — что угодно, только не эту огромную пустыню слепящего снега».

Жизнь в Крэгенпуттоке представляла некоторые неудобства, но настоящих трудностей было немного. Из Эдинбурга с Карлейлями приехала служанка, кроме того, имелась еще молочница, и, как Карлейль называл ее, «скотница — нерадивая, непоседливая веселая баба». Здесь у Джейн вряд ли было больше грубой работы, чем в Комли Бэнк; но много лет спустя, вспоминая эту жизнь среди болот, она усиливала ее драматизм и, глядя из сумрака своей унылой старости, приписывала ей воображаемые лишения и печали. В письме, написанном ею тридцать лет спустя, уже будучи женой знаменитого человека, она вспоминала Крэгенпутток и особенно один случай в самом мрачном свете: «Я поселилась с мужем на маленьком хуторке посреди мшистых болот, который перешел ко мне по наследству через много поколений от самого Джона Уэлша, женатого на дочери Джона Нокса. Все это, к моему стыду, не заставило меня смотреть на Крэгенпутток иначе, чем на унылое болото, негодное для жизни... Более того, мы были очень бедны, а хуже всего было то, что я, единственный ребенок у родителей, которого они всю жизнь готовили к „блестящему будущему“, не имела ни одного полезного навыка, зато отменно знала латынь и совсем неплохо — математику! В таких невыносимых условиях мне надлежало еще научиться шить! С ужасом узнала я, что мужчины, оказывается, до дыр снашивают носки и беспрестанно теряют пуговицы, а от меня требовалось „следить за всем этим“; к тому же мне надлежало научиться готовить! Ни один хороший слуга не соглашался жить в этом глухом углу, а у мужа больной желудок, и это страшно осложняло жизнь. Более того, хлеб, который возили из Дамфриса, „плохо действовал на его желудок“ (боже праведный!), и мой долг как доброй и преданной жены явным образом состоял в том, чтобы печь хлеб дома. Я заказала „Ведение загородного хозяйства“ Коббетта и принялась за свой первый хлеб. Но поскольку я не имела никакого понятия ни о действии дрожжей, ни об устройстве печи, хлеб попал в печь уже в то время, когда мне самой пора было идти спать. И осталась я одна в спящем доме, посреди безлюдной тишины. Пробило час, затем два, три, а я все сидела в полном одиночестве, все тело мое ныло от усталости, а сердце разрывалось от чувства потерянности и обиды. Тогда и вспомнился мне Бенвенуто Челлини, — как он сидел всю ночь, глядя, как закаляется в огне его Персей. И вдруг я спросила себя, с точки зрения Высшей Силы — так ли уж велика разница между караваем хлеба и статуей Персея? Не все ли равно, какое именно применение ты нашел своим рукам? Воля человека, его энергия, терпение, его талант — вот что заслуживает восхищения, а статуя Персея — всего лишь их случайное воплощение».

Поделиться с друзьями: