Картинки деревенской жизни
Шрифт:
А тем временем подошли последние дни учебного года. Ученики старших классов уже погружены были в лихорадочную подготовку к экзаменам. А вот младшие классы совсем разболтались: ученики опаздывали на уроки, а некоторые из них вообще исчезли под разными предлогами. Классы казались Рахели поредевшими, живущими в нетерпеливом ожидании, и сама она давала свои последние уроки, испытывая огромную усталость. Не раз за пятнадцать минут до звонка на перемену отпускала учеников на школьный двор. Дважды уступила, согласившись посвятить урок свободной дискуссии по выбору учеников.
По субботам переулки поселка забиты были десятками машин, приехавших из города; они парковались между оградами, перекрывая входы во дворы. Толпа, устремившаяся за покупками, теснилась у прилавков
Рахель, обычно спешившая в школу или домой, по улице шагала быстро и решительно, а люди, глядя на учительницу, удивлялись ее странной жизни меж престарелым депутатом Кнесета и арабским юношей. Верно, и в других усадьбах работали наемные рабочие: таиландцы, румыны, арабы, китайцы, но у Рахели Франко ничего не росло, и не занималась она изготовлением предметов искусства или же безделушек. Для чего ей нужен этот работник? Да еще работник-интеллигент? Из университета? Мики-ветеринар, игравший с арабским работником в шашки, сказал, что тот вроде бы студент. Или книжный червь?
Одни говорили так, другие — этак. Мики утверждал, что видел собственными глазами, как арабский парень гладил и складывал ее белье. И крутился студент не только по двору, а прямо-таки по всему дому, как член семьи. Старик разговаривает с арабом о разногласиях, которые были в рабочем движении, а араб беседует со всеми кошками, чинит крышу и каждый вечер устраивает рецитал на губной гармонике.
В деревне сохранилась добрая память о Дани Франко, который умер от инфаркта в день своего пятидесятилетия. Был он мужчиной крепким, широкоплечим, вот только ноги имел тонкие. Человек с добрым сердцем, приятный собеседник, он не стыдился проявлять свои чувства. Утром в день своей смерти всплакнул, потому что в загоне для откорма бычков у него умирал теленок. Или потому, что кошка родила двух мертвых котят. В полдень настиг его инфаркт, он упал на спину возле склада удобрений. Там нашла мужа Рахель. Лицо его выражало смесь обиды и превеликого удивления, словно он, ни в чем не провинившийся, был отчислен с армейских курсов. В первую минуту Рахель не поняла, почему это он дремлет в полдень, раскинувшись на спине в пыли у стены склада, и стала ему выговаривать: мол, Дани, что это с тобой, вставай, хватит уже ребячиться. И только схватив его за руки, чтобы помочь ему встать, почувствовала она, что пальцы его похолодели. Она склонилась над ним, пыталась сделать ему искусственное дыхание изо рта в рот и даже пошлепала его по щекам. Потом она побежала домой, чтобы позвонить в поселковую лечебницу, вызвать доктора Гили Штайнер. Голос ее почти не дрожал, и глаза оставались сухими. Очень она переживала из-за тех двух пощечин, что отвесила ему, ведь он ничем не провинился.
Был вечер, влажный, горячий; деревья в саду окутывал какой-то пар, и звезды казались погруженными в грязноватую вату. Рахель Франко сидела со своим старым отцом на веранде и читала израильский роман об удивительных жильцах одного тель-авивского дома. Старик, в своем потрепанном черном берете бронетанковых войск, закрывающем ему половину лба, в широких штанах цвета хаки и подтяжках, скрещенных на спине поверх майки, все листал и листал страницы приложений к газете «Ха-арец», не переставая возмущаться и брюзжать. «Несчастные, — бормотал он, — обиженные судьбой, одинокие до мозга костей, покинутые с самого рождения, никто не в состоянии вынести вас. Теперь уже никто никого не выносит. Все чужие друг другу. Даже звезды на небе, все до одной, чужие друг другу».
Адаль сидел метрах в тридцати на ступеньках своего домика, курил, спокойно
и неторопливо чинил садовые ножницы, пружина которых выскочила со своего места. На перилах веранды лежали две кошки, словно впавшие в бесчувствие от жары. Из глубины пыльной ночи слышался перестук дождевальных установок, сплетавшийся с продолжительным стрекотанием сверчков. Иногда вдруг пронзительно вскрикивала ночная птица. В отдаленных усадьбах лаяли собаки, голоса которых иногда опускались до унылого скулежа, хватавшего за сердце. Им порой отвечал плачем одинокий шакал из фруктовых садов на склонах холма. Рахель подняла глаза от книги и сказала самой себе, не отцу:— Бывают минуты, когда я вдруг не понимаю, что вообще делаю здесь.
Старик ответил:
— Разумеется. Разве я не знаю, что мое существование — обуза для твоей жизни?
— Но ведь речь вовсе не о тебе, Песах. Речь о моей жизни. Почему же ты моментально все тянешь на себя?
— Ну, пожалуйста, иди себе, — усмехнулся старик, — ступай искать новую жизнь. Я и маленький араб останемся здесь еще немного, чтобы стеречь для тебя двор и дом. Пока он не упадет. Ведь скоро он упадет на наши головы.
— Упадет? Кто упадет?
— Дом. Ведь эти копающие разрушают наш фундамент.
— Никто не копает. Я куплю тебе восковые пробки, ты заткнешь свои уши, чтобы не просыпаться по ночам.
Адаль отложил садовые ножницы, погасил сигарету. Вытащил из кармана свою губную гармонику и начал неуверенно наигрывать, словно никак не мог выбрать мелодию. Или пытался подражать отчаянному вою шакала, долетавшему из тьмы, которая объяла фруктовые сады на склоне холма. И действительно, казалось, что шакал слышит и отвечает ему из глубины мрака. Самолет пролетел высоко над деревней, и огоньки на крыльях его мерцали в небесах. Надо всем нависал удушливый воздух, влажный, горячий, плотный, словно наполовину затвердевший.
Старик сказал:
— Красивая мелодия. Берет за сердце. Напоминает времена, когда то тут, то там все еще существовало хоть немного мимолетной симпатии между людьми. Но сегодня нет смысла играть подобные мелодии: нынче эти мелодии уже анахронизм, потому что всем все безразлично. С этим покончено. Теперь все сердца закрыты наглухо. Умерли все чувства. Ни один человек уже не интересуется ближним, разве что только из эгоистических побуждений. Что же остается? Остается, быть может, только эта исполненная меланхолии мелодия, как некое воспоминание о крушении сердец…
Рахель налила из бутылки воду с лимоном в три стакана и позвала Адаля. Старик попросил дать ему вместо воды «кока-коку», но на сей раз не настаивал на своем. Адаль подошел — его маленькие очки висели на шнурке у него на груди, — уселся чуть в стороне, на каменной ограде веранды. Рахель попросила, чтобы он поиграл на своей губной гармонике. Адаль после краткого колебания выбрал русскую мелодию, насыщенную томлением, ожиданием, тоской, болью и горечью. Товарищи из университета в Хайфе научили его играть несколько русских мелодий. Старик прекратил свое ворчание, и его черепашья шея вытянулась под углом вперед, словно стремился он приблизить то ухо, что слышало лучше, к роднику, из которого вытекала мелодия. Потом, вздохнув, он произнес:
— Ах, Адаль. Как жалко… — Но тут же умолк, не потрудившись объяснить, о чем сожалеет на сей раз.
В десять минут двенадцатого Рахель объявила, что она устала, задала Адалю какой-то вопрос, связанный с завтрашними делами, что-то о лишней ветви на дереве, которую надо спилить, или о покраске скамейки. Адаль мягко пообещал все сделать и задал ей два вопроса. Рахель ответила на оба. Старик сложил свою газету: вдвое, вчетверо, ввосьмеро. Пока не получился маленький квадрат. Рахель встала, собрала на поднос фрукты и печенье, но оставила старику и Адалю их стаканы и бутылку воды. Отцу она сказала, чтобы не ложился поздно, Адалю велела, уходя, погасить свет на веранде. И, пожелав всем спокойной ночи, широким шагом пересекла веранду, миновала двух дремлющих кошек и вошла в дом. Старик три-четыре раза кивнул своей устремленной вперед головой и пробормотал ей вслед, обращаясь в пространство, а не к Адалю: