Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Картинки деревенской жизни
Шрифт:

— Снова бурят у нас прямо под фундаментом дома. Ночью, в час или в два, снова раздавались долбеж и стук кирок или лопат. Ты ничего не слышала?

— И ты тоже не слышал. Тебе показалось.

— Что они ищут у нас в подвале или под сваями нашего дома, Рахель? Кто они, эти рабочие? Возможно, они прокладывают туннель для метро у нас в Тель-Илане? Ты надо мной смеешься, но я не ошибаюсь, Рахель. Копают у нас под домом. Ночью я встану и разбужу тебя, чтобы и ты услышала собственными ушами.

— Нечего слышать, Песах. Никто там не роется, кроме, пожалуй, твоей совести.

Большую часть дня старик проводил лежа в шезлонге на вымощенной плитами площадке перед входной дверью. Если вдруг одолевала его жажда деятельности, он поднимался, бродил, словно злой дух, по комнатам дома. Спускался в подвал, чтобы расставить мышеловки. Бурно и настойчиво сражался с ведущей на веранду дверью, забранной сеткой от насекомых; в гневе тянул и тянул эту самую дверь на себя, хотя назначено

ей было отворяться совсем в иную сторону. Проклинал кошек своей дочки, которые бросались врассыпную, заслышав топанье его комнатных туфель; спускался с веранды во двор, который когда-то был хозяйственным, но давно перестал быть таковым. Голова его наклонена вперед почти под прямым углом, и это придает ему сходство с мотыгой, черенок которой упирается в землю. Вдруг он неистово начинает разыскивать какой-то журнал или письмо в заброшенном курятнике, в сарае, где когда-то хранились удобрения, в кладовке с инструментами, забывая в процессе поисков, что же, собственно, он ищет. Схватив обеими руками какую-то беспризорную мотыгу, он зачем-то начинал копать ненужную канаву меж двух грядок, ругая себя на чем свет стоит за глупость; бранил арабского студента, не убравшего кучи сухих листьев; отбрасывал в сторону мотыгу и возвращался в дом через кухонную дверь. В кухне он открывал холодильник, минуту тупо смотрел на холодный, бледный свет, закрывал дверь с треском, от которого, дребезжа, танцевали внутри бутылки. Раздраженными шагами пересекал коридор, бормоча что-то себе под нос, возможно, гневно осуждая известных теоретиков социалистического движения Ицхака Табенкина и Меира Яари; заглядывал в ванную; проклинал Социалистический интернационал; минуя свою комнату, вновь по ошибке вламывался в кухню. Шея его согнута под прямым углом, а голова, увенчанная черным беретом бронетанковых войск, устремлена вперед, словно голова быка, норовящего кого-нибудь забодать. В кухне он немного пороется в кладовке, в шкафчиках, ища шоколад, застонет, разочарованный, и с треском захлопнет дверцы шкафчика. Его похожие на шерсть седые усы вдруг ощетинятся, как иглы ежа. Он стоит и минуту глядит в окно, погрозит худым кулаком козе, забредшей к самому забору, или одинокому масличному дереву на склоне холма. И снова проворно, негодующе, готовый все уничтожить на своем пути, топает меж предметами домашней обстановки, из комнаты в комнату, от шкафа к шкафу. Ему нужен некий документ, безотлагательно, видите ли, нужен ему. Его маленькие серые глазки всё бегают, бегают да высматривают, а пальцы роются, копошатся по полкам, по полкам… При этом он не прекращает изливать перед невидимой публикой всевозможные претензии, жалобы, доводы, цепь нескончаемых аргументов, окатывая свои недругов ушатами презрения и гневного сарказма, опровергая их и пригвождая к позорному столбу. Нынешней ночью он решил, окончательно и бесповоротно, что смело встанет с постели и спустится в подвал, прихватив мощный фонарь, чтобы застичь врасплох тех, кто копает, кем бы они ни были.

4

С тех пор как скончался Дани Франко, а Оснат и Ифат, одна за другой, оставили дом и покинули Израиль, не осталось у отца и его дочери ни одного родного человека. И ни одного друга. Соседи не очень стремились с ними сблизиться, да и они сами почти не заходили к соседям. Ровесники Песаха Кедема либо покинули сей мир, либо угасали в одиночестве; впрочем, и прежде не было у него ни близких соратников, ни учеников: сам Ицхак Табенкин удалил его, постепенно, шаг за шагом, из первой шеренги лидеров рабочего движения.

Дела Рахели-учительницы ограничивались стенами школы. Юноша из лавки Виктора Эзры привозил на своем грузовичке все, что Рахель заказывала по телефону, заносил привезенное в дом, прямо на кухню. Редко-редко переступали чужие люди порог крайнего дома у стены кипарисов, отделяющей усадьбу от кладбища. То вдруг появится представитель поселкового совета, попросит Рахель, чтобы она озаботилась подрезкой живой изгороди, ибо та слишком разрослась и мешает безопасному проезду. То агент фирмы, торгующей электротоварами, заедет и предложит посудомоечный агрегат или машину, которая мигом высушит постиранное белье, и все это в рассрочку, удобными платежами. (На это старик заметил: «Сушильная машина? Электрическая? После стирки? Что это должно быть? Солнце уже вышло на пенсию? Бельевые веревки приняли ислам?») Изредка стучался в дверь сосед, крестьянин с плотно сжатыми губами, в рабочей одежде голубого цвета, пришедший узнать, не забрела ли по ошибке его пропавшая собака к ним во двор. («Собака? У нас?! Да ведь кошки Рахели ее растерзали бы на мелкие части!»)

С появлением студента, поселившегося во дворе, в постройке, когда-то служившей Дани Франко складом для инструментов и инкубатором для цыплят, сельчане, бывало, задерживались иногда у забора, словно что-то вынюхивая. И тут же убыстряли шаги, направляясь по своим делам.

Несколько раз приглашали Рахель, преподавательницу литературы, с ее отцом, бывшим депутатом Кнесета, на дружескую вечеринку в честь окончания учебного года. Вечеринка устраивалась в доме одного из учителей или у кого-нибудь из старожилов, причем иногда

на нее даже звали лектора. Почти на все приглашения Рахель вежливо отвечала: спасибо, почему бы и нет… Она постарается прийти, и, возможно, отец на сей раз тоже захочет принять участие. Но по большей части случалось так, что за несколько часов до вечеринки или лекции старик начинал хрипеть от налетевшего приступа эмфиземы либо забывал начисто, куда он положил свои вставные зубы, и Рахель звонила в последнюю минуту, извинялась за них обоих. Иногда Рахель ходила одна, без отца, на вечера хорового пения, которые устраивало в своем доме, стоявшем на склоне холма, семейство Левин, Далия и Авраам, родители, потерявшие сына.

Особо нетерпимо относился старик к трем-четырем преподавателям не из местных, жившим на съемных квартирах в поселке и уезжавшим на выходные в город, к своим семьям. Чтобы рассеять одиночество, то один, то другой иногда появлялись у Рахели, одалживая или возвращая ей книгу, советуясь по проблемам преподавания или дисциплины в классе и неуверенно выясняя, есть ли шансы на ухаживание. Этих гостей залетных ненавидел Песах Кедем бурной ненавистью. Он решительно придерживался мнения, что ему и дочери его вполне достаточно общества друг друга и нет у них никакой нужды во всяких заезжих субъектах, чьи намерения и представить себе невозможно, и только сам дьявол знает, что скрывается за их ненужными визитами. Старик считал, что нынче, в наши дни, все намерения людей суть намерения эгоистичные, а посему еще и темные в какой-то степени. Прошли-пролетели в этом мире те времена, когда люди — по крайней мере, некоторые из них — всё еще были способны на бескорыстную любовь или привязанность.

— В эти новые времена все, без исключения, — вновь и вновь повторял старик дочери, — все злоумышляют, строят козни. Сегодня каждый только и ищет, как бы урвать себе несколько крошек со стола ближнего.

Ни один человек — так учил его опыт долгой, богатой разочарованиями жизни, — ни один человек не постучится в твою дверь, если не пришел он, чтобы извлечь для себя определенную выгоду, чтобы добиться от тебя каких-либо уступок в свою пользу. Сегодня все делается по расчету, в большинстве случаев — по гнусному расчету.

— Помни, Авигайль, лучше бы каждый человек соизволил пребывать в собственном доме. Ибо что здесь у нас? Городская площадь? Салон, где собирается публика? Дом учения? И если уж мы об этом говорим, то скажи мне, будь добра, зачем нам нужен здесь этот твой араб-инородец?

Дочь его поправляла:

— Я Рахель. Не Авигайль.

Старик тут же замолкал, стыдясь своей ошибки и, возможно, чуточку жалея о сказанном. Но уже через пять — десять минут он жаловался детским голосом, словно тянул Рахель за рукав:

— Рахель? Немного больно.

— Что у тебя болит?

— Шея. Или голова. Плечи. Нет, не здесь болит, а немного ниже. Здесь. Здесь больше. Да. Прикосновение твоей руки совершает чудеса, Рахель. — И добавлял, смущаясь: — Да ведь я же люблю тебя, деточка моя. Очень-очень люблю. — И спустя минуту: — Прости меня. Я очень сожалею, что огорчил тебя. Это рытье по ночам не испугает нас. В следующий раз я спущусь в подвал, вооружившись железным прутом, а там будь что будет. А тебя вообще не разбужу. Довольно и того, что я надоедаю тебе… Ведь уже в те далекие дни среди товарищей были такие, что за моей спиной называли меня занудой. Только по твоему арабскому вопросу позволь мне…

— Песах, помолчи уже.

Старик, бывало, поморгает, но, подчинившись ей, смолкнет, седые усы его подрагивают над верхней губой. И так сидят они двое у стола на веранде под вечерним ветерком. Она в джинсах, в блузке с короткими рукавами. Он в своих широченных, цвета хаки штанах, поддерживаемых поверх майки подтяжками крест-накрест.

Согбенный мужчина в черном потрепанном берете, с тонким и слегка искривленным носом и запавшим ртом. Но его зубные протезы были по-юношески совершенными и белыми, и, когда он улыбался, они блестели под усами, словно зубы красавицы манекенщицы. Усы его, если не топорщились в гневе, выглядели пушистыми, белоснежными, словно сделанными из фланели.

Рассердившись на дикторшу, читающую известия по радио, он заходился гневом и тощим кулаком лупил по столу. Удар получался слабеньким, зато крик громогласным: «Тупица! Полнейшая тупица!»

5

Кто бы ни заглядывал к ним в дом — школьные учителя, водопроводчик, электрик, глава поселкового совета Бени Авни или ветеринар Мики, — во время этих редких посещений старик свирепел, как растревоженный улей. Тонкие его губы, сжимаясь, утончались еще более, придавая ему сходство с престарелым инквизитором. Он исчезал из комнаты, окопавшись на своей постоянной позиции шпиона — за кухонной дверью, приоткрытой на четверть. Здесь он со сдержанным вздохом усаживался на металлическую скамеечку, выкрашенную в зеленый цвет, дожидаясь, когда же гость уберется восвояси. И, сидя там, он старался услышать, о чем говорят Рахель и ветеринар, вытягивая изо всех сил свою морщинистую шею, словно черепаха, высовывающая голову из панциря, чтобы дотянуться до листика салата. Старик выдвигал лоб вперед и чуть по диагонали, чтобы подставить к дверной щели то свое ухо, которое слышало лучше.

Поделиться с друзьями: