Катарина, павлин и иезуит
Шрифт:
Ранним утром между отдаленными раскатами грома Катарина услышала странные стоны, женский визг и оханье. И ей подумалось, что это продолжение приснившегося ей ночью сна. Она приподняла голову и прислушалась; перевернулась на другой бок и Амалия. – В чем дело? – спросила она и засмеялась. – Тебе не спится? Думаешь о мрачном человеке, как же его зовут, кажется, Симон? Катарина не думала о нем, не думала и о Виндише, который, проснувшись в это слякотное утро, сердито смотрел на свой забрызганный грязью белый мундир, нет, Катарина сейчас с удивлением прислушивалась к долетающему сквозь маленькое оконце голосу стонущей женщины. – Ах, это? – сказала Амалия. – Это Магдаленка. У нее бывают видения. – Видения? – Она видит вещи, которые не видят другие, а когда ей особенно плохо, приходит священник Янез и кропит, прямо-таки поливает ее святой водой. Пошли, – сказала Амалия. Обе они, наспех завязав высокие башмаки, распахнули скрипучие двери и, перескакивая через лужи на грязном дворе, проскользнули под навес сарая; там стояла крытая повозка, в которой путешествовал предводитель паломников, – карету поставили туда, под навес, чтобы можно было не выгружать ее содержимое; оттуда раздавались громкие стоны. Амалия приложила палец к губам, прислушалась, осторожно подошла к повозке и отдернула вощеную полотняную крышу.
В тусклом утреннем свете глаза Катарины различили колыхание красноватой
Что видится Магдаленке, отчего ее крики раздаются в ночи, что такое ей открывается? – с уважением и озабоченностью спрашивали паломники. – Добро или зло она видит, счастье или беду принесут ее прозрения? Конечно, много хорошего, об этом можно судить по ее веселым восклицаниям, но еще больше плохого, о чем свидетельствуют ее стоны. – Я вижу, – шепчет Магдаленка в то время, когда не визжит, – я вижу, – лепечет она сама себе, и никто ее не слышит, даже ее предводитель, развалившийся рядом, так что его могучий живот равномерно вздымается и опускается. – Вижу, – говорит она с радостью и болью, которые, кроме нее, никто не может понять, – вижу нашего Спасителя, его бьют по торсу и по лицу, вижу его исхлестанное тело, оно колышется у меня перед глазами, в огромном пустом пространстве качается распятие, и Его маленькое нежное тело все изранено, в нем множество настоящих дыр, из которых брызжет кровь, реки крови текут из этого тела, из печени, из сердца и легких, из головы, из рук и половых органов, и вся эта кровь есть кровь жизни и кровь любви, безграничной любви, которая меня обновляет, и я вдруг становлюсь легкой, так что я уже не Магдаленка, лежащая под гнетом собственной тяжести в повозке, направляющейся в Кельморайн, а от всеохватывающего порыва любви, заливающей меня с Его кровью, я делаюсь уже такой легкой, что могу парить над этой повозкой, над ночлегом странников, жующих вынутые из узелков утренние корочки хлеба, над струйками дыма, что вьются в поселке, над лесом, у скалистых вершин, откуда доносится грохот утренней езды на колеснице старого пророка, – там вижу я святую кровь, вижу любовь, даваемую этой кровью, по всему миру и по всему моему телу течет эта кровь, я это вижу и этим живу в радости и боли, в радости оттого, что мне это дано видеть, и в боли оттого, что страдание Его ради нас, ради нашего спасения так велико и безгранично.
Илья-пророк перестал кататься по небу, Магдаленка успокоилась и, тихо постанывая, ждала завтрака, паломники всю первую половину дня бродили по горному поселку, ожидая, когда снова можно будет продолжить путь. Всюду было много грязи, а так как долгое время в одном месте находилось столько людей, хватало грязи и человеческой, поэтому возникла вонь, и многим это испортило настроение, начались громкие препирательства и взаимные упреки, но ведь странствие – это не только путь сквозь кристальной чистоты свет, но и через грязь. Чем больше человека тянет вверх, тем глубже он оказывается в грязи, а принимая во внимание соответствующие условия, скажем прямо: в дерьме, в собственном дерьме. До обеда настроение испортилось уже очень у многих, так что кто-то должен был принять какие-то меры, священник Янез сердито сказал: пусть бы лучше молились, и что это за люди такие, если ссорятся из-за естественной человеческой потребности; предводитель Михаэл Кумердей бил кнутом по своим сапогам: над горами тучи, пора в дорогу, а тут все еще жрут, в дорогу, в дорогу – кнут хлестал сердито, – а тут ругаются из-за говна. Тогда, к счастью, поднялся папаша из Птуя и объяснил собравшимся, какое тяжкое бремя должен нести человек во время странствия. Он сказал:
– Чего вы ссоритесь, люди, сидя за накрытым столом?
Люди кричали, что они сердятся не из-за накрытого стола, а из-за невыносимых санитарных условий, из-за того, что с накрытого стола пройдет па следующее утро через них в плохо оборудованные нужники, кое-кто делает кучи прямо за домами и на дворах, вместо того чтобы отойти поглубже в лес, где, конечно, темно и скользко и где водятся медведи и волки, но, во всяком случае, тогда не будет такой вони, какая сейчас, да еще за обедом. Они продолжали пререкаться, стучали тарелками, щелкали языками и наливали себе вина. Тогда поднялся и священник Янез, воскликнув: – Тише, послушайте папашу!
– Тише, тише, – зашелестело у столов, – будет говорить папаша из Птуя. Они отложили ложки, стаканы ставили на стол тихо, но все еще продолжали прищелкивать языками.
– Чего вы сердитесь, люди? – повторил папаша Тобия. – Глупо сердиться за обедом из-за утренней сумятицы по поводу ваших куч. Разве поэт не сказал: maturum stercus est importabile pondwi? –Тобия, разумеется, знал латынь, а поскольку паломники не были сильны в этом древнем языке его юности, он тут же перевел: – Созревшее говно – несносное бремя.
Он подождал, чтобы странники обдумали эту премудрость и закивали, затем отец Тобия, глубокий старик, бывший свидетелем многих событий, случившихся двести и более лет назад, продолжал: – Вы должны радоваться, леса велики, а что бы с вами было, если бы вы совершали паломничество на корабле? Когда мы в тысяча шестьсот тридцатом году, если я правильно запомнил, плыли на кораблях в Святую землю, с этими делами были куда большие трудности, чем то, что у вас сейчас, я хочу сказать – то, что было сегодня утром. Тогда у каждого паломника имелась посудина для мочи и блевотины. Это была небольшая посудина из глины, которую мы тогда называли, как мне припоминается, терракота. Если бы она была стеклянная, я сказал бы «бутылка», но стекло тогда еще не было в широком употреблении. Так как в помещении под палубой была ужасная теснота, опорожнять эти посудины до зари не удавалось. А кроме того, постоянно оказывался тут какой-нибудь неуклюжий товарищ, который так спешил выйти по нужде, что по пути опрокидывал, по крайней мере, пяток посудин, отчего в помещении стояла несносная вонь. Утром, когда паломники вставали и их животы жаждали облегчиться, все одновременно выползали на палубу, на шкафут, где было устройство, чтобы справлять нужду. Иногда до тринадцати человек сидело там на скамье, и сидевшие были довольны, зато ждавшие злились, особенно если кто-то
засиживался слишком долго. Короче говоря: Nee est ibi verecund"ia sed potius iracundia.Священник Янез Демшар перевел: «Больше там злости, чем справедливости».
И Тобия продолжал: – Это ожидание можно было бы сравнить с нетерпением, охватывающим людей, когда они во время поста хотят как можно скорей исповедаться, но вынуждены бесконечно долго стоять за этим в очереди, ибо кто-то перед ними очищается от своих грехов слишком долго. Понятно, что это портит людям настроение. Но еще большие трудности возникли у нас в непогоду. Ветер сильно качал корабль, и эту скамью на палубе захлестывали волны. Садиться тогда на нее было очень опасно, самое меньшее зло, что могло случиться, – с человека смывало одежду, поэтому некоторые отправлялись туда попросту голыми. Конечно, стыдливость при этом сильно страдала. Такие условия приводили в замешательство и порядочных людей. Кое-кто из тех, что стыдились выползать голыми в этот нужник, справляли нужду в посуду у постели, но это было неприятно и мучило вонью соседей. Нет слов, чтобы описать, что я сам претерпел из-за больного человека на соседней койке. Поэтому, милые мои люди, не стоит друг на друга сердиться, а надо справлять эти дела как можно чаще в дороге. Можно попытаться сделать это три или четыре раза в день во время пути, идти с расстегнутыми поясами и пуговицами, и испражнение состоится, если даже кишки набиты камнями. Так мы сможем избежать утренней сутолоки, вони и ненужных ссор. И нечистый дух выйдет из нас, как он вошел в свиней и их смрад и утонул в море.
– Евангелие от Марка, 5:13, – сказал священник Янез, – аминь.
– Аминь, – сказал также Михаэл, которому очень хотелось выпить, и все собравшиеся быстро принялись за еду, от которой шел пар, утренние затруднения были забыты, и ссоры окончены. Хорошая поучительная история – лучшее лекарство от дурного настроения или злости, особенно если из нее следует вывод, что когда-то людям в подобных обстоятельствах приходилось еще хуже, чем сейчас им самим.
И все же чувствовалось, что этот день не сулит кельморайнским странникам ничего доброго. Если какая-то вещь попадет в грязь, ее трудно потом вытащить оттуда, тут никакая поучительная история не поможет. Горы были окутаны тучами, на земле полно всяческих нечистот, неба не видно, за домами копошатся в грязи свиньи, погонщики запрягают лошадей и грузят на мулов тюки, всем хочется прочь из этого грязного поселка – вперед, к зовущему вдалеке свету, хотя повсюду только сумрак от насыщенных влагою туч и сырость такая, что путникам на суше в этот день было ничуть не лучше, чем тем, на корабле. Пришло время предводителю паломников Михаэлу Кумердею взять дело в свои руки и показать свою силу и организаторские способности. Широко расставив ноги, с посохом в руках стоял он на вершине холма, куда взошел первым и, словно какой-то испачканный грязью Моисей, взирал на свой народ, который по извилистой дороге поднимался из грязной долины, лежавшей у него под ногами, а за ним, высоко над его головой, был горный перевал. До наступления вечера нужно туда подняться и перейти на другую сторону горы – через серые скалы, где лежат еще полосы снега, а над ними куполом вздымаются тучи и дело опять идет к дождю. Грязный Моисей сердито снует туда и сюда, кричит, отдает приказания, но, несмотря на это, процессия паломников движется вверх медленно, копыта лошадей скользят на мокрых камнях, колеса телег вертятся вхолостую, люди постарше не могут идти, телега с больными осталась далеко внизу, возчики ругаются и спинами подпирают повозки, приподнимают колеса, какая-то женщина громко молится, призывая на помощь Матерь Небесную, кто-то в конце процессии присел у дерева, сказав, что дальше никуда не пойдет, останется тут, остальные с плачем и стенаниями, со скрипом зубов устремляются вперед, Кельморайн нужно заслужить, пройти через грязь и пот, под ржание мулов, которые таким образом отвечают на побои, под трубные звуки, вырывающиеся от сильного напряжения из лошадиных кишок при попытках вытащить телеги из грязи, нужно пройти через усилия, сырость, волочить за собой больного товарища, старух и стариков, в Кельморайн можно прийти только через молитвы и проклятия.
Между двумя большими скользкими камнями, выступавшими на повороте грязной дороги, предводительская повозка застряла окончательно. Ее стараются приподнять, подсовывают жерди, Михаэл хлещет кнутом по лошадям и людям, ничего не помогает, нужно снять с телеги тяжелый груз. Медленно вываливается Большая Магдаленка, ее колышущаяся плоть сползает с телеги на землю, она сидит на земле, а повозка все не может сдвинуться с места.
Михаэл Кумердей стоит, подбоченясь, перед присевшим у дерева мужчиной. – Ну что, господин, отдыхать будем? Вставай, – кричит он, – подтолкни повозку. – Человек с мокрыми седыми волосами и бегающими глазками, по всей видимости, господского звания, горожанин в грязной бархатной одежде с золотой цепочкой на шее отрицательно мотает головой: – Матерь Божия, как я устал, не могу, – сопит он и тяжело дышит, – не могу. – Михаэл сошел с дороги, чтобы обдумать положение, расстегнул штаны и широкой струей помочился – так легче думается, – пустил сильную струю, словно лошадь, и в сырости этого дня от мочи поднялся густой пар, все его тело пышет жаром, течет пот, на губах у него, как у лошади, пена.
– А кто, будь ты проклят, не устал, – орет Михаэл, вернувшись и озабоченно поглядывая на сидящую в траве Магдаленку, на повозку, которая не двигается с места, хотя Магдаленка не в ней, а в траве – сидит и смотрит на гонимые ветром тучи, собирается ливень, всякий миг небесные путники опрокинут на нее весь свой водяной груз. – Отдыхают только тогда, когда прикажет предводитель, – кричит Михаэл, это он только что придумал. Вокруг собираются крестьяне и погонщики. Сидящий не отвечает, только отрицательно покачивает головой и спутанными мокрыми волосами, падающими ему па лицо. – Ах, так? – кричит Михаэл, и что-то бормочущие мужики, только что изо всех сил вытаскивавшие из грязи телеги, его поддерживают, – сейчас не время для отдыха. – Отец Тобия, – сказал какой-то погонщик и сплюнул, – папаша из Птуя, которому уже сто пятьдесят лет или больше, никогда не присаживается отдохнуть в тени. Он не подумал, что в этот сумрачный день нигде пет никакой тени, тучи повисли низко над самой вершиной горы, над полосами снега, ниже той высоты, куда они направляются, они застряли в грязи, близится непогода, а тут под деревом расселся человек, словно отдыхает в погожий день в тени, и не хочет, ни за что не хочет помочь. Поэтому Михаэл пнул бархатного и золотого господина длинной палкой под ребра. – Я не могу идти, – сказал человеку дерева. – А ты его по животу пощекочи, – озорно крикнул молодой крестьянин, – тогда он быстро возьмется за повозку. – Может быть, и вправду это поможет, – закричал Михаэл, чтобы все его слышали, а потом наклонился к лицу сидящего и тихо спросил: – Ты слышал, что говорят? Чтобы я тебя пнул в живот. – Я сейчас, – сказал сидящий и попытался подняться, – я сейчас, – но снова поскользнулся и сел. – Я тебе немного подсоблю, – проговорил Михаэл. Он посмотрел на небо и что-то пробормотал, словно ища оправдания тому, что последует. Потом, стиснув зубы, схватил палку обеими руками и замахнулся сбоку, чтобы ударить сидящего человека.