Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Катарина, павлин и иезуит
Шрифт:

С этого света можно было бы убежать в сон, если бы он мог спать. А он не мог, и уже долгое время был без сна – он, брат Симон, когда-то патер Симон, а теперь просто Симон Ловренц, странник на пути в Кельморайн, пошедший вслед за народом, собравшимся и отправившимся в дальнюю дорогу в определенный обычаем седьмой год. Хорошо было бы уснуть в утренний час здесь, на лесной опушке, с видом на белые снеговые вершины гор, в тепле раскинувшегося рядом весеннего поля, под защитой леса, но он знал, что сна не будет, как не было его и прошедшей ночью, как не было его многие-многие другие ночи в его жизни, может быть, все ночи с тех пор, как их погрузили на португальский корабль, где ночь за ночью его рвало от морской болезни и он молился в отчаянии, ругался в лихорадке со злости, оттого что нужно было уехать, бросить все в миссионах – не только стены и людей, добрых индейцев гуарани, но и могилы своих братьев во Христе, всю, всю свою жизнь, всех своих умерших ближних. Сна не будет, ибо он потерял его на галере, в грязном и диком Лиссабоне, где он каждую ночь слышал ругань пьяных матросов и их женщин, глядя на звезды над океаном, блеск которых тоже казался грязным, – помещение, куда его определили, имело дырявую крышу он мок во время дождя и сох потом, греясь под теплым солнцем. Но все это было не главное, ко всему этому он привык на далеком континенте, хуже всего было то, что после изгнания ордена из парагвайских земель уже ничто не имело никакого смысла, хуже всего было то, что Бог покинул их, уйдя куда-то в бескрайнее небо, на которое он смотрел сквозь дырявую лиссабонскую кровлю, – больше Его не было рядом, в отличие от Его ощутимого присутствия на той красной земле у широкой реки, в бесконечных лесах за ней, оттого не было и сна, что Бог стал вдруг таким далеким. От этого он страдал бессонницей и в Лиссабоне, и после того как вернулся; он не спал в Олимье, где его на какое-то время приютили монахи-паулинцы, [14]

где он лежал в келье, глядя в потолок и понимая: тому, кто потерял сон, бежать некуда. Бессонному Симону Ловренцу бежать было некуда, потому что сон – это человеческая тайна, тайна жизни – сновидения, сны, которые ему снились на том конце света, а ему тогда снились здешние леса, церквушки его Крайны с их золотыми алтарями, снились ему и индейские сны – огромные водопады и лесные чудища. Теперь этих сновидений у него больше нет, ибо нет сна, долгое время уже нет доступа к забвению во сне, доступа в область сновидений, в лучшем случае он оказывается лишь в ее близости, на грани, на меже этой области. В близости, где за опущенными веками, при закрытых глазах, быстро движутся давние картины, образы далекой жизни – в ожидании, что память о прошедшем дне задернется завесой забвения и начнется таинственная жизнь потусторонней страны, где правила и порядок вчерашнего дня, бодрствования больше не действуют. Прошлым вечером он отдыхал на чьем-то сеновале, с закрытыми глазами, без сна, прислушивался к шуму ливня, пришедшего сюда от подножья гор и с их склонов, на которых притулились села, кучки домов, а в них – люди, скотина, шевелящаяся за стенами, покойная жизнь людей, спящих под умиротворяющей пеленой дождя, под убаюкивающими небесными водами. Когда дождь перестал, он отправился в путь, шел всю ночь, зная, что не уснет, и ему не хотелось, как это бывало в монастырской келье, отдаться приводящим в отчаяние раздумьям, скольжению между явью и сном, он хотел того, чего и достиг: это была ночь усилий, преодоления расстояния, пространства, овладения местностью. О, ходить он умел, он ходил от Канделярии до Асунсьона, от Посадаса до Лорето, он умел ходить по красной земле и радоваться дню Божию, подобно тому, как и сейчас идет вслед за паломниками, чтобы снова обрести сон, чтобы найти покой, который давала ему красная земля в миссионах, голоса птиц тех лесов, пение хоралов, голоса братьев, пение индейских детей, все это он опять найдет здесь, среди простого народа, на пути в Кельморайн, вернется туда, где душа его имела покой, где сон, пусть даже на лесной опушке, сам собой смежит усталые веки. Весь день он продолжал свой путь с возчиками – по полям, мимо Тржича, по направлению к Любельскому перевалу, мимо деревень на склонах гор, спокойных, умытых дождем после ночи, когда их застилала водная пелена, слушая грубые шутки возчиков, их восклицания, ругательства, щелканье кнутов по широким крупам лошадей, которые от напряжения вываливали из себя круглые катыши навоза, в трактире он поел жирного мяса из похлебки, запивая его кислым вином; настал конец смутного томления, ночных молитв, ожидания отхода в таинственную страну сна и сновидений. Он не хотел сидеть на телеге, всю вторую половину дня с комом жирного мяса в желудке он шел пешком. Впервые после лет учения и воспитания сердца в Любляне, впервые после возвращения из миссиона, впервые после одиноких хождений по двору и полям Олимья в поисках убежища и попытках забыться, впервые после долгого времени он шел с напряжением, в котором участвовало все тело, до последней его частицы. Вечером, в прохладе горного перевала, он ушел от криков конюхов и торговцев, отыскал себе прибежище по другую сторону горы и, немного отдохнув, продолжил путь вниз. Он шел то по твердой дороге, то по тропинке, по грязи через поле, через пахучий влажный лес, по истлевшей листве, источающей дух гнили и тления, по мягкому зеленому мху, который, чавкая, оседал под ногами, мимо деревянных крестьянских оград, через мост над шумящей Дравой, в которой он увидел белую спину утонувшей и уносимой течением свиньи. Возчики говорили, что множество свиней в Крайне и Штирии сумело выйти из свинарников и утонуло в ближайших водоемах, топились они и в Драве, в Каринтии он видел спины этих животных, и перед глазами возникли тела убитых индейцев, плывущие по реке Парана, увидел черный плащ брата Луи, французского брата, учителя музыки, его плащ плыл по реке среди голых трупов гуаранийских солдат.

14

Монашеский орден.

Он прошел через сутолоку Беляка, сквозь крики города, оказавшись снова в тишине полей один на дороге, продолжая путь поздней ночью вдоль реки, до костров паломников, до белой церкви Святой Троицы, светившейся изнутри яркими огнями, а на поляне перед ней горели костры, слышалось бормотание читающих молитвы и громкое пение откуда-то из темноты; он прошел между тенями и прядями света, где на положенных поверх камней досках рубили баранину, варили похлебку и кипятили чай, глотали это варево, переписывали людей, молились, пели, обгладывали кости и непрестанно входили в церковь и выходили из нее. Но и тут, в церковном доме, куда его поместили, он не спал, не смог уснуть он и после ужина, который скорее следовало бы назвать уже завтраком. Когда он погрузился в состояние между сном и бодрствованием, его разбудили громкие голоса все еще приходивших людей, крики искавших друг друга у костров и у входа в церковь. Встав у окна, он вглядывался в их лица, освещенные красным пламенем, исчезающие во тьме и снова появляющиеся, как призраки, у других костров, среди других лиц.

7

Катарина никогда еще не видела ничего подобного: на каринтийской равнине горели костры, и на небе от них пылало зарево. Не было бы ничего удивительного, если бы в этом зареве там, в вышине, плавала Золотая рака. Зазвонил колокол, люди читали вечерние молитвы, каждый скороговоркой высказал свои просьбы и ненадолго избавился от своих страхов, затем повторили короткую молитву о том, чтобы путь их был благополучным, и о счастливом возвращении, о хорошей погоде без ураганов и лавин, без разбойников на дорогах, без болезней и увечий. Из церкви слышалось пение, пели и у одного из костров. Это была ночь, в которой ощущалась усталость, жажда отдыха, и в то же время удивительная ночь света от костров и искр, взлетающих к небу. Искры, вырывавшиеся из пламени, вздымались в темноте вверх, сначала ярко светясь, а потом угасая высоко под небесным сводом. Катарине нетрудно было представить себе ангелов, незримо плавающих среди этих огненных светляков, наблюдая за собравшимися странниками Божьими и выбирая тех из них, кого они будут хранить в долгой дороге. Во время вечерней молитвы «Ave Maria» она чувствовала, что вместе с этими ангелами на нее глядит с небес и ее мама, и лицо ее озабочено – ее тревожит не только она, но и отец, оставшийся в имении один с батраками и служанками, со скотиной и псом, – ее отец, который почти плакал в то утро, когда она уходила, но все равно еще поговорил со священником Янезом, и она знает, о чем: пусть получше оберегают ее, все, что у него осталось – это она, Катарина, и, получив заверения, он все равно едва не заплакал, пес Арон выл, как во время похорон матери, служанки крестились: куда это годится, чтобы молодая женщина уходила так далеко и надолго. Но мама и она, она и мама уже хорошо знали, что она выдержит, дойдет до Золотой раки и вернется с чем-то новым в душе, она не представляла себе, с чем именно, но наверняка с чем-то из того, что уже сто или, возможно, много сотен лет каждый седьмой год гонит в дорогу многих людей из ее и других сел, так что каждую седьмую весну, словно по неведомому повелению, люди, как отдохнувшее и чутко ждущее чего-то стадо, поднимаются и идут в неизвестность, через неведомые страны, к далекой цели, которая зовется Кельморайн. Они ходили между костров. Амалия остановилась поболтать с женщинами. Катарина подошла к одному из костров, где раздавался громкий голос – говорил старик с седыми волосами и бородой. Она подошла просто из любопытства, потому что была ночь и она чувствовала себя свободно, день странствия был позади, она могла подойти, к чему хотела, ощущая себя в безопасности среди множества паломников; она приблизилась к костру, защищенная всеми ангелами и взглядом матери с небес. И тогда она увидела глаза, следившие за ее приближением, неотрывно смотревшие на нее в тот момент, когда она остановилась у костра с озаренным пламенем лицом. Это был мужчина постарше ее, он стоял у костра с засученными рукавами рубашки, обутый в дорожные сапоги; Катарина была наблюдательной, она все охватила единым взглядом, трепещущий огонь менял его лицо – оно было то освещенным и светлым, то, мгновенье затем, в набежавшей тени, совсем темным. Слишком долго – целый миг – смотрела она на него, должна была взглянуть в эти устремленные на нее глаза, слишком долго – целый миг – она глядела в них.

Эта ночь уже уходила в прошлое, а из будущего являлось утро, и все большее число людей покидало службу в церкви, собираясь у костров. Хриплыми мужскими и визгливыми женскими голосами они снова и снова повторяли свою протяжную песню, песню края, который Симон Ловренц давно покинул и куда после долгого путешествия вернулся, чтобы теперь снова услышать ее напев:

Дева Мария из Венгрии шла, В сердце своем скорби несла. Дева Мария к морю пришла, Слезно
просила лодочника:
Перевези – спасибо скажу И па небесный трон посажу.

Люди подтягивали песню и голосами своими как бы защищали себя на какое-то время от ночных страхов, от боязни чужого, незнакомого края. О, какой милой и сердечной показалась ему эта святая простота, когда с помощью песни, с образом Золотой раки, к которой направились люди, – с теплотой песни и светом далекой раки – у них исчезает страх и растет надежда, смягчаются суровость и тяготы жизни, ведь он знал простоту сердец и по эту сторону океана – и здесь люди живут, работая на земле, поют песни, прогоняя страх, обращая к небу глаза в безграничном уповании. И в странствие идут ради обретения здоровья, ради своей скотины, ради защиты от болезней, от огня, от молнии, града, войны, от душевных искушений, от убийств, воровства и прелюбодеяния, они пускаются в дальний путь также из благодарности: уже в первой же церкви, к которой прийти странники, под ногами статуи Девы Марии, под ее золотым плащом набралось немало благодарственных, во исполнение обета, картинок – неумело нарисованный перевернувшийся воз и испуганные кони, человек падает под копыта, Мария его спасает; изображение больного в постели, он тоже благодарен Ей за исцеление; часть лестницы, с которой кто-то упал и остался жив; картинка, изображающая деревенскую драку, один из парней поднимает нож – тому, кто благодарит Богородицу, нож не пронзил сердца; есть здесь костыли и палки, вырезанные из дерева сердца – много сердец, печень, легкие, руки, ноги, головы, плечи, даже волосы, пучок волос, его отрезала девочка, давая обет, а какой – знает только Дева Мария, Царица Небесная. На стене церкви повешена цепь EX VOTO [15] – этой цепью были закованы христиане в турецком плену. Дева Мария знает все тайны, знает каждого, кто со страхом прощался с домом, со своими близкими; все это Симону хорошо известно, с детских лет ведомо упование, одинаково сильное у крестьян и горожан, подобное было и у индейцев, вчера еще молившихся идолам, а сегодня вручающих свои жизни Ей, он знает упование, которое приведет странников к Золотой раке и далее, с Ее помощью, на небеса. Ему хотелось, как бывало в миссионах, еще раз стать частью всего этого в ночи, в свежем утреннем сумраке, прислушиваясь к тысячам разных желаний, которыми была полна ночь и которые потеряют свой смысл с наступлением сулящего неизвестность дня.

15

Ex voto (лат.) – по обету.

Нет, за спасибо не повезу, И за небесный трои не свезу, Я всех вожу лишь за денежки, За серебришко и крейцеры.

Бессонный Симон Ловренц, беглец, отрешенный от братьев, отрешенный от ордена, одинокий, всеми покинутый Симон Ловренц смотрел в окно на этот простой и таинственный народ, направившийся к своей цели, и ему хотелось быть крестьянином среди крестьян, горожанином среди горожан, погруженным в средоточие желаний и упований, в насыщенную ими ночь, хотелось быть там, среди них, у костров, петь в два часа ночи идущую от сердца песню, изливая в ней всю неопределенность существования.

Лодочники пустилися в путь, Лодка их вдруг стала тонуть. Лодочник тут во все горло орет, Деву Марию на помощь зовет: Дева Мария, на помощь приди, Страшное лихо от нас отведи.

Они пели, не умолкая – низкие мужские и высокие женские голоса, и ему тоже хотелось петь с ними, не по-латыни, а по-словенски, так же, как поют они, крестьяне, с тем же воодушевлением и с той же надеждой в сердце, с таким же естественным знанием тайны, которой владеют они и не владеет он. После всех прочитанных книг, после всех ученых разговоров, после всех своих скитаний, после трудного времени послушничества, после одиноких раздумий он не имел и теперь не имеет того, что этим людям дается само собой вместе со страхом в сердце у костра под низкими звездами, вместе с простой песней, которую они монотонно поют своими хриплыми и визгливыми голосами. Поэтому он со своей душевной тревогой и ученостью и пришел сюда, поэтому и идет следом за ними, за народной набожностью и страхом Божиим, чтобы в простом паломничестве получить познание, которого ему не хватает, но которое он когда-то уже имел среди гуарани – сейчас его нет, как нет и сна. Надежда – это уже и знание, эти люди имеют его исконно, само собой. На пути паломничества они безымянны, на пути от разума к тайне, с этой своей простой песней, плывущей над ними среди костров и улетающей в темную чащу леса, с песней, которая успокоит даже зверей в их ночном обиталище и вернется назад, в сердца, да, именно в сердца. Он ходил от костра к костру, всматриваясь в лица незнакомых людей, воодушевленные и усталые, худые и округлые, женские лица, обрамленные платками, мужские – со щербатыми улыбающимися ртами.

Чтоб лодка твоя не пошла на дно, Теперь мне помочь тебе не дано. На помощь зови свои денежки, Свое серебришко и крейцеры.

У яркого костра, где собиралось все больше людей, размахивал руками седовласый старик с посохом, какой-то библейский пророк, проповедующий свои премудрости. И там неожиданно взгляд Симона столкнулся с чьим-то взглядом; среди подобных друг другу лиц, утопающих в ночи, освещенных светом костра, среди этой ночной массы лиц неожиданно выделилось единственное лицо, до боли юное, задумчивое, с отсутствующим взглядом, обращенным на огонь и одновременно в глубь себя. Все другие лица, озаренные ночным костром, сразу же отступили назад и растворились, превратившись в сплошную безликую массу, и только одно из них засияло сквозь языки пламени – женское лицо, взгляд, который его так поразил, и над этим единственным лицом будто сверкал маленький сияющий купол.

Там, у костра, стояла Катарина Полянец, она видела, что на нее кто-то смотрит, видела по ту сторону огня какое-то темное лицо, почувствовала на себе этот взгляд: «Наконец кто-то не смотрит сквозь меня, как смотрел сквозь меня павлин на дворе и в столовой комнате в Добраве…». Незнакомец смотрел не сквозь нее, а в глубь ее души, туда, где ощущалась потребность в добром человеческом участии, или, лучше сказать, в ободряющем слове, в котором Катарина так нуждалась, хотя в этот миг чувствовала себя совершенно свободной – в большей мере, чем когда-либо раньше, завороженно глядя в эти ночные глаза и на языки пламени, вздымавшиеся от костров ее первой паломнической ночи.

Смотревшие на нее глаза были печальны. На темном лице мужчины, стоявшего по ту сторону трепещущего, сверкающего огня, на лице, озаренном ночным, почти уже утренним костром, светились грустные глаза, в остро прорезавшихся морщинках у носа и слегка опущенных углах губ запечатлелась горечь. Катарина была очень наблюдательна, в течение многих дней и вечеров она научилась видеть из своего окна любую подробность на мужском лице. Только глаза того мужчины, за которым она чаще всего наблюдала и в лице которого знала каждую черточку, – те глаза редко обращали к ней взгляд, а если это и случалось, смотрели сквозь нее. Этот человек глядел не сквозь нее, а прямо в нее, и достаточно долго, она засмотрелась на огонь, так что стало больно глазам, мелькнула мысль, что, может быть, стоило надеть башмаки, лежавшие в сумке, в этих, что на ногах, она выглядит слишком неуклюжей. В смущении она стала переступать с ноги на ногу. В то время как проповедник с посохом у догорающего костра говорил что-то окружающей его толпе, взгляд того человека так и застыл на ней. В какой-то миг ее охватила дрожь. Это так напоминало взгляд ее ночного посетителя, у которого не было лица, а только взгляд, руки, тело, на мгновение ей показалось, что это он и никто другой. Тот, кто не может спать, в своих ночных блужданиях приходит к ней, когда она одна в доме, когда отец ее сидит с крестьянами в селе, попивая водку и говоря о беде, постигшей скотину. Она чувствовала, что он на нее смотрит, только на миг она тоже утонула в его глазах, невольно окинула взглядом его лицо, осиянное низким пламенем догорающего костра. Потом с тревогой в груди, подобной той, что случалась по ночам, засмотрелась на огонь и вздрогнула, когда проповедник громким голосом воскликнул: «Сочтите свои грехи!»

– У меня уже есть один грех, – ворковала рядом с ней Амалия, – один грех уже есть на совести, – говорила она, смеясь. Недавно она смотрела, как умываются мужчины, один из них снял рубаху и оказался от шеи до пупка таким косматым… и спина тоже, ничего подобного она еще не видела, из-за него она чуть не сломала на ноге мизинец, споткнулась о какую-то корягу.

Катарина ее не слушала, она была во власти этой ночи, ее не интересовало, кто там был косматый и какой палец Амалия чуть не сломала. У нее колотилось сердце, слишком долгое мгновение смотрела она в чьи-то глаза, допустила, чтобы этот взгляд проник в нее, оттого так и стучало сердце.

Поделиться с друзьями: