Катарское сокровище
Шрифт:
— У нас, отче… — начал было Аймер, но его отец с холодными и невидящими глазами уже не слушал, он уже тянул на себя замковую дверь, и изнутри пахнуло кухонным теплом, а заливистый голос брата Франсуа радостно распекал за что-то не то Люсьена, не то старика кухаря. Если бы Аймер крикнул — «Франсуа убили, старец сбежал, рыцарь Арнаут повесился» — у него была бы надежда привлечь внимание наставника, и то он в этом не был уверен. Возможно, отец Гальярд покивал бы так же своей носатой головой, хватаясь за дверную ручку — «Хорошо, хорошо. Молодец» — и с улыбающимся ртом и убитыми глазами прошел бы, не замедлив шаг… Вот он уже был внутри, слепой и глухой, погруженный в какие-то свои тяжелые дела, страшно занятой — и Аймеру ничего не оставалось, как войти за ним следом.
11. Послушание брата Аймера
Аймер с самого детства знал, что его считают красивым. Да и сам он не был слепым — приходилось ведь порой смотреться в зеркало, или в полированный металл, или ловить свое отражение в гладкой воде таза-рукомойника. То, что он там видел, невольно радовало его самого — высокий, стройный парень с мускулистыми руками и плечами, с ярко-синими глазами и копной аквитанских блестящих волос, с лицом мужественным и открытым. Да, некогда Аймер радовался своей красоте, даже, можно сказать, гордился ею. Да и как не гордиться, если даже в речах товарищей-студентов порой проскакивала легкая зависть или, напротив же, дружеское признание его достоинств: «Ну, Жан, конечно, не наш Аймер с лица, но тоже не урод…» «Вот же глупая эта Матильда! Какого ж ей парня нужно? Разве
Мог ли Аймер подумать в те блаженные Аженские годы, что однажды его собственное лицо станет для него горше проклятья… Однако так случилось на третий год его жизни в Ордене Проповедников, когда прежние радости и ценности обратились в незначащие тени, осыпались, как краска с повапленного гроба — и Аймер ясно увидел омерзительную мертвую сущность того, что некогда полагал жизнью. Став молодым монахом, Аймер по существу своему был уже полностью готов к проповеди: по Уставу брата можно отправлять в проповедническую миссию не раньше, чем тот проведет три года в изучении богословия, а Аймер к моменту поступления свои пять-шесть лет уже набрал в Италии и в Ажене. Однако Гальярд считал, что сперва новому брату стоит научиться в полном смысле слова быть доминиканцем, и только потом начинать нести слово Божие. Лишь через три года он позволил нетерпеливому Аймеру проповедовать — сначала братьям, потом для прихожан Жакобена, и наконец — первое самостоятельное назначение, считай, новый день рождения. Провинциал брат Жерар без малейшего труда утвердил Аймерову кандидатуру — тот хотя и изменился сердцем, однако не разучился всегда всем нравиться. Проповеди для первой миссии, пришедшейся на пасхальное время, Аймер написал по две на чтение каждого дня — на всякий случай по две, вдруг да придется дважды в день проповедовать; он ужасно старался, украшал их по новой проповеднической моде веселыми байками и примерами — exempla, чтобы удержать внимание слушателей, порой заставляя их засмеяться или напротив же — грустно призадуматься. Гальярд выбрал для него два довольно обширных прихода в Тулузене, окормляемых одним-единственным не особо радивым кюре. Итак, Аймер вышел на проповедь солнечным апрелем, который казался ему исполнением всех чаяний и упований; в красноречии он превзошел самого себя, на его проповеди собирались люди даже из соседних селений, в приходской церкви народ толпился до самого вечера, потому что Аймер не только служил и проповедовал — он подолгу слушал исповеди, давал советы, попросту говорил с людьми о Небесах и о спасении, и чувствовал себя совершенно счастливым человеком, делателем жатвы, «добрым и верным рабом» из притчи. Единственным, кто не полюбил Аймера среди его новых знакомцев, оставался местный кюре, у которого доминиканцы невольно отбивали хлеб; поэтому не кто иной как кюре весьма возрадовался, когда разразился скандал.
Аймер, поглощенный собственным счастьем, и не заметил, с какой стороны подкрадывается опасность — до того самого дня, седьмого по счету, когда пришедшая к нему на исповедь молодка в уединении ризницы призналась ему в пламенной любви к священнику. «К вам, отец», — внезапно исполняясь слезами, сообщила она — и пользуясь удобством коленопреклоненной позы, ухватилась за бедного Аймера так, что подняться и удрать было невозможно, не отцепив прежде от себя ее настойчивых рук. Конечно, ему удалось и освободиться, и пристыдить поклонницу, но слов отпущения над ней так и не прозвучало, и по выходе из ризницы уши монаха горели ничуть не меньше, чем щеки неудачливой покаянницы. Аймер наивно предполагал, что с тех пор как он изменился, мир тоже изменился по отношению к нему, и подобное приключение его больно ранило и весьма огорчило. Однако дело не ограничилось тем, что на следующий день он боялся слушать исповеди женщин и проповедовал хуже, чем обычно, потому что в каждой покрытой платком голове ему чудилась давешняя селянка. Считай, вся деревня после мессы свидетельствовала возмутительной сцене: жена башмачника Алазайса Форет на пороге церкви подралась с собственным мужем, оглашая воздух весьма не пасхальными проклятьями.
— Грязный мужик, бастард проклятый, да как ты смеешь не пускать меня к исповеди? — вопила несчастная супруга, выдирая свою косу из мужниных рук. — Смотрите все, христиане, смотрите, люди добрые — этот сарацин вонючий, еретик недорезанный меня из церкви Божьей волоком тащит!
— Шлюха ты поганая, свинья чертова, ты и в церковь блудить бегаешь! — не уступал любящий башмачник. — Нет, люди добрые, вы меня послушайте — знаем мы твою исповедь, в уголку с молодым-то красавчиком! К нашему попу небось раз в год не затащишь — а понаедут новые, смазливые, так сразу слетаетесь, бабы распутные, будто у него тут медом намазано!
Брат Аймер, под которым словно бы зашаталась деревянная кафедра, тщетно пытался успокоить расходившуюся чету. Плохо ему было несказанно, и перед кюре, поспешившим призвать его к себе за объяснениями, он стоял как оплеванный, хотя вроде и не был ни в чем виноват. Оскорбленный в супружеских чувствах башмачник Андре Форет пожаловался кюре на пришлых священников, развращающих законных жен поселян; кюре не замедлил донести историю скандала до слуха епископа, и по возвращении Аймера ждало продолжение позора: пренеприятный разговор в архипастырской канцелярии. Епископ Тулузский Раймон дю Фога сам был доминиканцем, кроме того, хорошо знал местного кюре, потому подобные новости о своих братьях-проповедниках воспринимал без обычного для секулярного клира оттенка злорадства. Он попросту вызвал к себе для братской беседы Аймера с социем, а заодно и брата Гальярда, зачитал им яростную жалобу приходского священника и попросил объяснить, что же на самом деле произошло. Аймеру пришлось заново пережить стыд и срам, в подробностях объясняя, почему именно он не слишком виноват. Брат-соций подтвердил, что поведение Аймера в миссии было безупречным, разве что тот позволял себе слишком близко сходиться с людьми, чем невольно — невольно, видит Бог! — мог ввести бедную женщину в искушение. Отец Гальярд, в свою очередь, поручился за Аймера как за человека целомудренного, достойного доверия и преданного делу проповеди. Аймер на протяжении сего невольного судилища страстно желал провалиться сквозь землю, а еще
лучше — никогда не рождаться на свет. Владыка Раймон выслушал всех, понимающе покивал, сунул донос в какую-то папочку с глаз долой. Предложил собратьям по ордену вина и оливок. Дружески сказал Гальярду: мол, все понятно, обычные мелкие интриги местного клира, однако мы должны уважать их право проповеди, почему уставом и запрещено проповедовать там, где местный кюре не желает и ненадолго уступать своей кафедры. Еще скажу вам не как епископ, но как брат во святом Доминике, улыбался пожилой отец Раймон, сочувственно взглядывая на пунцового от позора Аймера. Скажу, что плотская красота не всегда способствует успешной проповеди, более того — часто бывает помехой. А этот молодой брат, несомненно, слишком красив для монаха, так что я на вашем месте, отец приор, старался бы пореже отпускать его в миссии.Господь щедро одарил вас, брат, — сказал владыка Раймон, — но в нашем грехопадшем мире дары Господни могут стать причиной искушений. Вот когда вы станете седы и согбенны, как я — сами увидите, насколько чаще люди будут слушать ваш голос вместо того, чтобы смотреть на ваше лицо. А теперь ступайте с миром, я не вижу причин для каких-либо взысканий, но впредь будьте осторожнее, помня о своем опасном преимуществе и о человеческой слабости.
В Жакобене Аймер почти не спал на протяжении двух ночей. Подобно отцу Доминику после ночных бдений, он днем задремывал в трапезной; он зевал на хорах, однако стоило спине его коснуться жесткой дощатой кровати — черные мысли заводили прения в его голове и не давали даже подумать о сне. Неужели из-за проклятой внешней привлекательности, да пропади она пропадом, он не может быть проповедником? Неужели он годится только на то, чтобы губить людей, толкать их ко греху самим своим видом — он, так мечтавший служить спасению душ! На третью ночь, поднявшись с измятого бессонницей ложа, Аймер решил по примеру отцов-основателей спросить совета у Слова Божия. Небольшое Писание с картинками и буквицами, в обложке с серебряным замком было едва ли не единственной вещью, оставшейся от обеспеченного Аймерова прошлого; как водится, помолившись, он открыл наугад, ткнул пальцем в середину страницы. Марк, девятая глава. С гудящей от бессонницы головой Аймер прочел жестокий совет Господа: quod si oculus tuus scandalizat te, eice eum: bonum est tibi luscum introire in regnum Dei, quam duos oculos habentem mitti in gehennam ignis.
In gehennam ignis… Аймер скрипнул зубами. Поцеловал Писание. Верно, Господи, верно Ты говоришь — если избавиться от греховной плотской красоты, недостойной монаха, можно перестать быть соблазном для людей, не дожидаясь седины и морщин. Перестать быть соблазном для людей и самому через то не погибнуть… Только очень уж страшно, но ради Господа святой Клавдий, Агнесса и Варфоломей больше того претерпели! И если уж юная дева Агнесса не убоялась положить под меч палача свою тонкую невинную шейку, ему ли, мужчине и монаху, страшиться столь малой боли? Вытащил из походного мешка нож, проверил, остро ли лезвие. Еice eum, говорит Господь. Масляная лампа едва светила, чадила — Аймер, зажигая ее в темноте, не подправил короткий фитиль. Бедный брат перекрестился, зажмурился — ну не мог он с открытыми глазами такое над собой совершить, страшно же! — и, простонав сквозь зубы от плотского страха, ударил себя ножом в правый глаз. В последний миг страх победил, рука дрогнула, Аймер отдернул голову и вместо того, чтобы уколоть себя в глаз, только рассек бровь. Хотя и сильно рассек, вскрикнув притом от боли. Кровь немедленно залила глаз, мешаясь со слезами, потекла по лицу. Аймер, полуслепой в темноте, заметался в поисках какой-нибудь тряпки — заткнуть рану. Тряпки он не нашел, однако, протрезвленный болью, осознал, что сделал что-то весьма недолжное — и как был, зажимая бровь рукавом, в середине ночи бросился в келью отца Гальярда.
Двери в Жакобенских кельях не запирались; но Гальярд всегда спал очень глубоко и не услышал стука. Он проснулся, когда Аймер был уже внутри — и вскочил, задохнувшись спросонья, увидев стенающего, как призрак, брата в крови подле своей кровати. Несколько мгновений он боролся со внезапно нахлынувшим Авиньонетом — нас явились убивать? О, Царица небесная…Потом, однако, Гальярд различил сквозь горькие стоны кающегося суть его слов — «Благословите меня, отче, согрешил я» — и вникнув в дело, не знал сперва, плакать ему или смеяться. Наконец, избрав среднюю тактику, он сурово обругал Аймера идиотом и велел ему немедля отправляться к лекарю, а с покаянием явиться на завтрашний капитул. Аймер, глотающий собственную кровь, был препровожден приором в келью брата лекаря сию же минуту; ночные его приключения взбудоражили половину монахов, кроме тех, кто отличался уж особенно крепким сном, и эта вина также была добавлена к его прежней, когда наутро прежалостно перевязанный бинтами грешник простерся на полу залы капитула, умоляя о милосердии Божьем и братском.
Гальярд крайне сурово смотрел на него с приорского кресла. Вина Аймера действительно казалась серьезной и заслуживала строжайшего наказания. Никто в целом свете, особенно сам Аймер, не мог догадаться, сколь глубочайшую жалость вызывал он у отца Гальярда в этот день. Однако как истинный отец, он старался действовать так, как будет полезнее для души сына; а Гальярд знал, что малейшее проявление жалости сейчас отвлечет Аймера от покаяния и заставит, не дай Боже, жалеть самого себя. Все существо приора рвалось поднять с пола и прижать к груди непутевого сына, но Аймеру и так сочувствовала, считай, вся братия, и его идиотский поступок с членовредительством мог, не дай Боже, вызвать у новициев даже что-то вроде уважения. По примеру блаженного Режинальда Сен-Жильского Гальярд взмолился Господу, даровавшему слуге Своему Бенедикту силу изгонять из монахов дьявола при помощи розги, и собственноручно наказал виноватого так сурово, что кое-кто из новициата даже плакал от жалости. Аймер и без того был такой несчастный, с единственным красным от слез глазом, видневшимся из-под бинтов… Видел бы его сейчас далекий папа-рыцарь — собственноручно порубил бы проклятых монахов, доведших сына до столь плачевного состояния. Когда тот после бичевания поднялся со стоном и стоял на дрожащих ногах, не смея поднять взгляда, Гальярд, который себя чувствовал ненамного легче Аймерова, старательно добил его обвиняющей проповедью, в которой назвал брата «Самым скверным толкователем Писания, какого только видели стены Жакобена и Сен-Ромена, вместе взятых». Сказано же специально — «если твой глаз соблазняет тебя»! В этой прекрасной аллегории не дано ни одного указания, что надобно делать в тот момент, когда твой глаз или все твое лицо соблазняет кого-то другого. Разумный человек бы увидел в этом евангельском совете наставление отсечь от себя гибельную похоть очей и гордыню, призывающую на поиск «более достойного» места в доме Господнем. Однако же находятся idioti et alliterati, которые не могут читать в книге то, что в ней написано, и этим уподобляются еретикам и вальденсам, стремящимся перетолковать слово Божие на свой лад. Вот какими словами отругал Гальярд бедного своего сына, и хуже всего было приличествующее дисциплинарное взыскание: запрет покидать стены монастыря не только ради проповеди, но и для любой другой миссии вне обители. Глаза Аймера в ужасе округлились, когда он услышал, что ему предстоит; чуть слышно он осведомился о сроках — и получил страшную неопределенность: «До новых распоряжений приора». И никто, включая Гальярда, не мог его осудить, когда он снова заплакал.
Аймер, Аймер. Гальярд как никогда понимал отца Доминика, который, по словам блаженного Иордана, ужасно расстраивался, когда ему приходилось наказывать кого-то из братьев. Гальярду самому кусок в рот не лез, когда в трапезной в последующую неделю взгляд его сам собой обращался на Аймера, одиноко и с опущенной головой вкушавшего свой хлеб с водичкой. Гальярд даже погрешил против совести, однажды притворившись, что не заметил, когда брат кухарь подвинул наказанному блюдо с вареньем. Однако Аймер все равно не зачерпнул из запретного блюда ни ложки, принимая наказание, снимающее вину, во всей его полноте. Сказать по правде, Гальярд его понимал. И очень любил.