Катарское сокровище
Шрифт:
Сердце брата Гальярда колотилось где-то в горле. Он уже почти все понимал — и как всегда, наплыв истины собирался бешеным жаром у него в легких, лопался мелкими пузырьками, возносил, ослеплял. Почти все… но еще немного…
Брат Гальярд, осенив сердце малым крестным знамением, оглянулся на дверь и преклонил старые колени у ног мальчика Антуана.
Вот то, что ему случалось делать множество раз в золотом катарском детстве… То, что ему не приходилось совершать с четырнадцати лет. И так дико было проделывать это здесь и сейчас человеку в доминиканском хабите — пусть даже проделывать ради познания — что Гальярд видел себя как бы немного со стороны. И со стороны тот, кто совершил земной поклон, был очень мал и худ… да, лет четырнадцати.
— Benedicte. Добрый христианин, прошу у тебя благословения Божьего и твоего, молись Господу, дабы охранил он меня от злой смерти и привел к доброй кончине… на руках верных христиан.
И тот, кто отвечал ему — Гальярд узнал его, узнал едва ли не в суеверном ужасе — тот, кто отвечал ему сверху вниз, почти не был Антуаном.
— Да будет дано тебе такое благословение от Бога, как и от меня. Да соделает из тебя Господь истинного христианина и сподобит блаженной кончины.
И впрямь да соделает, едва ли не смеясь от ужаса, подумал Гальярд, проделывая надобное преклонение еще дважды. И желай он забыть, как это делается — не смог бы… оказывается, не смог бы никогда. Седые волосы его — то, что них еще оставалось — слегка приподнялись на голове, хотя он и ожидал того, что последовало после третьего благословения. Антуан — или скорее, Гираут — глядя по-над его головой — произнес первые слова обряда катарского рукоположения.
— Брат! Желаешь ли ты принять нашу веру?
Да, благослови меня, едва не сорвались с губ Гальярда надобные слова — внезапно высвободившиеся после стольких лет… Сколько раз Гальярду приходилось видеть consolamentum, «Утешение», преподаваемое либо верному на смертном ложе, либо желающему сделаться еретическим пастырем? Несколько раз… несколько. Но того, что происходило сейчас, он еще не видел никогда. Пожалуй, никому из инквизиторов не выпадало такой удивительной следовательской удачи — присутствовать при рукоположении катарского епископа.
Однако Гальярд более не мог терпеть. Ощущение дикого богохульства не позволило ему продолжать, дьявол с ними, с познаниями, он действительно более не мог. Антуан все ждал ответа, глядя перед собой неплотно прикрытыми — месяц вместо луны — глазами Гираута. Отца Пейре… Поднявшемуся с колен Гальярду Антуан едва доставал макушкой до плеч.
— Пора тебе просыпаться, мальчик мой, — ласково сказал монах, уже уняв внутреннюю дрожь. — После каких слов ты должен проснуться? Или… после этого?
Он наклонился и коснулся губами теплой Антуановой щеки. Поцелуй мира. Рукоположение в епископский чин тоже должно бы кончаться поцелуем мира. Причем если он правильно угадал — если правильно угадал — окончание сна знаменует именно ответный поцелуй принятого… Рукоположенного. Только мужчина — с женщиной бы слегка соприкоснулись локтями. Значит, это должен быть поцелуй…
Гальярд со своими тяжкими мыслями не успел отпрянуть достаточно быстро: разбуженный Антуан отдернулся от него, как от огня. Глядя дикими глазами, отступил на шаг и чуть не споткнулся о скамью. Гальярд хорошо понимал, что тот почувствовал — будто закружилась голова, и за этот миг вместо положения сидя парень оказался почему-то на ногах, да еще к нему странным образом склоняется, будто целует, старый и опасный монах! Есть от чего споткнуться.
— Ничего не случилось, — предвосхищая Антуанов испуганный вопрос, каркнул Гальярд, стремительно отходя. — Дурно вам стало, юноша, я испугался за вас, лоб пощупал. Должно быть, вовсе не спали и мало ели. Сейчас распоряжусь вас покормить.
Темные глаза юноши — один заплывший, другой широко распахнутый — скользнули по стулу исчезнувшего Аймера.
— А… допрос?
— Не до допросов вам сию минуту, как я погляжу. Отдохнете в нашей комнате, успокоитесь —
потом продолжим. А сейчас, если вы сделаете такую любезность и постучите в дверь изнутри…Аймер, которому было поручено отвести паренька на кухню и хорошо накормить, не мог не вернуться с полдороги. Собственный наставник, бледный, как труп, пугал его все больше — а кроме того, Аймер ничего не понимал и потому разрывался от любопытства. С отцом Гальярдом он столкнулся на пороге — тот едва не зашиб его тяжелой дверью. Только тут, оказавшись со старшим нос к носу, молодой монах ясно увидел свою ошибку: то, что он принимал за безумную тревогу, оказалось кое-чем совсем иным. Это было счастье — вдохновенное счастье постижения, изначально отравленное, потому что постигаемые вещи дурны и страшны; однако внутренний свет Гальярдова лица, кровная радость собаки, напавшей на след, была Аймеру знакома — и он узнал ее.
Гальярд прожег его сияющим взором — недолго ему осталось сиять, разум, сорвавший плод, вот-вот должен был отведать его горечи и испытать новую боль — но на краткой волне радости Гальярд радовался, что встретил сейчас именно его, своего сына.
— Аймер, послушай… Нет, подожди! Не сейчас. Пропусти меня.
Да он лопается от потрясающей вести, неожиданно понял тот — лопается от желания сказать, как молодка, не могущая утаить от мужа своей первой беременности! Это открытие так поразило Аймера, что он даже вопроса задать не успел, так и стоял с приоткрытым ртом, который не знал, складываться ему в улыбку — или в изумленное «О» восклицания. Гальярд, впрочем, в вопросах не нуждался. Он не должен был, не собирался ничего говорить.
— Аймер, дорогой мой… Не спрашивай меня ни о чем. Все — позже.
— Конечно, magister, но…
— Никаких «но»! Ты знаешь, я только что… Христа ради, пока забудь и думать об этом, но я только что нашел катарское сокровище.
И брат Гальярд белым призраком прошел почти что сквозь своего товарища, оставив того с разинутым ртом, остолбеневшего, как Лотова супруга, на несколько секунд водоворота совершенно забывшего, что на пороге кухни его дожидается голодный и бедный Антуан.
Темничная дверь отворилась с ужасным скрипом. Гальярд давно замечал, что именно эти двери никогда не смазывались — ни в Памьерской епископской тюрьме, ни в Каркассонской инквизиционной, нигде. Должно быть, чтобы заключенный заранее был предупрежден о приходе тюремщика и успел морально подготовиться… Впрочем, о данном заключенном Гальярд предполагал, что тот всегда морально готов.
Еще когда монах спускался вниз по темной и вонючей винтовой лестнице, теплая радость постепенно оставляла его. Миг постижения прошел, осталась боль тайны… И головная боль. Каким-то непостижимым образом она нарастала с каждой новой ступенькой вниз, а скрип двери повторил верещание неких ржавых колес внутри черепной коробки — колес, приводивших в действие тайный механизм боли. Франк-сторож сказал ему что-то неинформативно-приветственное — Гальярд не расслышал, навскидку ответил «нет». Только потом догадался, что ответил правильно — франк спросил, нужно ли присутствовать в камере вместе с ним.
Гираут — или отец Пейре — как Гальярд и предполагал, стоял прямо, спиной к стене, и смотрел на него. Смотрел на то место, где должно было появиться гальярдово лицо, раньше, чем сам инквизитор ступил внутрь камеры. Руки еретика, сцепленные замком, такие белые на фоне черного одеяния, не шевельнулись, млечно светящееся лицо тоже оставалось неподвижным. Толстые черные цепи убегали от кистей куда-то кверху; не слишком длинные, не слишком короткие цепи, как и было приказано. Темничное окошко, такое далекое и бледное в глубокой нише, выжимало из Мон-марсельского неба одну-единственную тонкую полоску света: и полоска весьма символично ложилась у ног последнего катарского епископа. Да, теперь Гальярд знал куда лучше, кто перед ним.