Катастрофа
Шрифт:
«Дорогая и уважаемая Софья Григорьевна, прибегаю к Вам с покорнейшей просьбой. Писатель Борис Константинович Зайцев с женой и дочкой (11 лет), как Вы, вероятно, знаете, в Германии (Ostseebad Prorow bei Haneman) [3] и всеми силами рвутся оттуда вон, что как нельзя более понятно. В Италию их не пустили, не дали визы — у них «красные» паспорты (хотя сын жены Зайцева от ее первого брака расстрелян большевиками). Нельзя ли их пустить во Францию? Мы зовем их к себе на дачу в Грас, которая снята у нас до 10 октября. Не пишу Евгению Юльевичу, щадя его отдых. Но если возможна виза, не будете ли добры передать ему
3
Западный берег, у Ханемана (нем.)
Простите за беспокойство. Целую Ваши ручки, передаю поклон Веры Николаевны. Где Вы? Мы существуем слава Богу, у пас гостят Шмелевы, в двух шагах — Мережковские. Преданный Вам Ив. Бунин».
Письмо было написано из Граса, куда на лето неизменно стали приезжать Бунины. Шел июль 1923 года. 31 декабря Бунин встретил прибывших в Париж Зайцевых.
5
Борис Константинович похудел, стал костистее, взгляд сделался печальный, голос тише.
Бунины стали звать их к себе — отпраздновать «басурманский» Новый год.
— Не до этого! — вздохнула Вера Николаевна Зайцева. — Настроение погребальное, не до шампанского…
Зайцев согласно кивнул головой:
— Лучше завтра. Если позволите, придем к вам на обед.
— Вот и отлично! — хлопнул в ладоши Иван Алексеевич. — Будем пить водочку и петь песни — наши, русские, подблюдные. Верунчик, готовь праздничный обед в честь наших сватов.
На другой день собрались все вместе: как некогда прежде, на Поварской. Вера Николаевна вспоминала ноябрь 1906 года.
Взбежав на четвертый этаж дома, в котором жили Зайцевы, она увидела в кабинете хозяина множество народа. Сидели на тахте, на стульях, на столе, даже на полу. За маленьким столом, освещенным электрической лампой, неловко примостился Викентий Вересаев и, утупившись в рукопись, что-го невнятно бубнил.
Затем его сменил Бунин- легкий, изящный, уверенный в себе. С какой-то ясной и светлой печалью он читал свои последние стихи:
Растет, растет могильная трава. Зеленая, веселая, живая. Омыла плиты влага дождевая И мох покрыл ненужные слова. По вечерам заплакала сова, К моей душе забывчивой взывая, И старый склеп, руина гробовая, Таит укор… Но ты, земля, права! Как нежны на алеющем закате Кремли далеких синих облаков! Как вырезаны крылья ветряков Я За темною долиною на скате!— Все первоначально оцепенели, потом разразились громом аплодисментов. Ах, Ян, какой ты был восхитительный! Я сразу в тебя влюбилась…
— Зато когда я подошел в тот вечер к тебе… В столовой, помню. Как ты мне дерзко отвечала!
— Это от смущения. Но пригласила
в гости — в ближайшую субботу. Надо правду сказать, ты в то время от светского образа жизни выглядел не очень свежим: лицо усталое, мешки под глазами…— Даже твоя мама противилась нашей дружбе, полагая меня этаким российским Дон-Жуаном.
— Сознайся, у дам ты пользовался успехом!
Все хохотали, а Верочка Зайцева погрозила пальцем:
— Иван, ты был известным ветреником! Да и то: молодость, литературный успех, завидные гонорары.
Бунин вдруг стал серьезным:
— Но только с Верой мне было хорошо, с ней я никогда не скучал. Когда я ожидал какую-нибудь гостью, то всегда предупреждал близких. И они часа через полтора после ее прихода стучали ко мне в дверь и требовательно заявляли: «Иван Алексеевич, к вам пришли… Ожидают!» Вот свидание и прерывалось. А с Верочкой— ах, всю жизнь мне хорошо!
И он нежно прижался к щеке любимой подруги.
Борис Константинович весь обмяк:
— Куда вся эта счастливая жизнь исчезла? Словно сразу провалилась в какую-то жуткую преисподнюю. Словно черти заговор на нас сотворили.
Он перекрестился и продолжал:
— Живем по-собачьи, скверно. Про Россию и говорить нечего— стала нищей, интеллигенцию истребляют, командуют повсюду инородцы. Жизнь исчезла, остались — Троцкие, стучки, Зиновьевы, коминтерны, трудовые повинности.
И что любопытно: все те, кто вчера горлопанил о свободе и равенстве, добравшись до корыта, тут же прочно забывают всяческий стыд и совесть.
Вспомнился мне эпизод про Андрея Соболя. Ты слыхал, Иван, о таком? После Октября он стал довольно известным литератором. Но еще чуть не с детских лет боролся с самодержавием. В нежном возрасте умудрился попасть в сибирскую ссылку — это его воспитывали «царские сатрапы». После Октября продолжили воспитание его единоверцы из ЧК— замкнули в камеру одесской тюрьмы.
Мне жалко его стало, все-таки знакомые. Дернуло меня после одного из совещаний к московскому «генерал-губернатору» Каменеву обратиться. Надо помочь, всю молодость отдал борьбе за дело освобождения…
Лев Борисович смотрит на меня подозрительно:
— Это какой? Который роман «Пыль» написал? Плохой роман, пусть посидит.
Вспылил я, крикнул ему в лицо:
— Но ведь уже семь месяцев сидит, неизвестно за что!
— У нас невиновных не сажают!
Направился важно к выходу, плюхнулся в ожидавший его автомобиль и укатил в сторону Кремля…
Все долго молчали. Настроение опять стало тяжелым — лучше не затевать этих разговоров, не травить душу. И лишь Бунин глухо отозвался:
— С каким звериным остервенением рушили и продолжают рушить Россию. За что? За то, что всем, кто хотел и умел трудиться, она была добрым, сытным домом?
Никто ничего не ответил, ибо перед жестокостью и глупостью разум замолкает.
И все-таки — за что?
6
16 февраля 1924 года парижский «Саль де жеографи» принял и свое чрево столько народа, сколько в него, наверное, никогда не набивалось. Здесь проходил вечер «Миссия русской литературы». Афиши украсились именами Дмитрия Мережковского, Ивана Шмелева, Павла Милюкова, Николая Кульмана и других.
Но многие пришли только для того, чтобы услыхать великолепного и страстного оратора — Бунина. Громом аплодисментов встретили его появление на сцене. Он вышел вперед, к самой рампе— легкий, изящный, вдохновенный.
— Соотечественники…
Он произнес только это слово, и голос его сорвался. Он попытался справиться с волнением:
— Что произошло? Произошло великое падение России, а вместе с тем и вообще падение человека…
В зале повисла мертвая тишина. Бунин явственно слышал, как кровь стучит в его висках. Он наполнился решимостью, голос взлетел под высокий потолок: