Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Это не простое озлобление Медведева. Это утонченное мучительство. Комлев смакует свое могущество. Он даже особый костюм себе выдумал: красную рубаху, черный фартук, сшил какую-то высокую черную шапку. И крикнул:

– Поддержись!

Медлит и выжидает, словно любуясь, как судорожно подергиваются от ожидания мускулы у жертвы.

Докторам приходилось отворачиваться и кричать:

– Скорее! Скорее!

Чтобы прекратить это мучительство.

– А они меня мало бьют? Всю жизнь из меня выбили! – говорит Комлев, когда его спрашивают, почему он так «лютеет», подходя к разложенному на «кобыле»

человеку.

Чем-то действительно страшным веет от этого человека, который выкладывает по пальцам, «сколько их всего было»:

– Сначала один в Воеводской… потом еще два в Воеводской… Двух в Александровской… Да двух еще в Воеводской… да еще один… да еще три… да еще один… да еще один… Всего мною было повешено тринадцать человек.

И было жутко, когда он рассказывал мне подробно, как это делал; рассказывал монотонно, словно читал по покойнику, не говорил ни «казнимый», ни «преступник», а, понижая голос: «Он».

– Первым был Кучеровский. За нанесение ран смотрителю Шишкову его казнили в Воеводской, во дворе. Вывели во двор сто человек, да двадцать пять из Александровской смотреть пригнали. На первом берет робость, как будто трясение рук. Выпил два стакана водки… Трогательно и немного жалостливо, когда крутится и судорогами подергивается… Но страшнее всего, когда еще только выводят и впереди идет священник в черной ризе, – тогда робость берет.

– По вечерам было особенно трогательно, когда выходишь, бывало, все «он» представляется.

После первой казни Комлев пил сильно:

– Страшно было.

Но со второй привык и ни до казни, ни после казни не пил.

– Просят только: «Нельзя ли без мучениев». Белеют все. Дрожат мелкой дрожью. Его за плечи держишь, когда на западне стоит, а через рубашку чувствуешь, что тело холодное. Махнешь платком, помощники подпорку и вышибают.

– И ты пришел теперь, чтобы делать это?

– Жрать-то нужно?

«Какой ужасный и отвратительный человек», – скажете вы. А я знал женщину, ласками которой он пользовался.

И у этой женщины еще был мужчина, который избил ее и отнял подаренные Комлевым две копейки.

Меня интересовало, что скажет Комлев, если ему сказать такую вещь:

– А знаешь, скоро ведь телесные наказания хотят уничтожить.

– Дай-то Бог… Когда бы это кончилось! – сказал Комлев и перекрестился.

Голынский

Когда в 1897 году в Александровской тюрьме, где собрана вся «головка» каторги, все, что есть в ней самого тяжкого и гнусного, освободилось место палача, ни один из каторжан не захотел быть палачом. Это случилось в первый раз за всю историю каторги. К этому нельзя было даже принудить, и совершенно бесплодно тех, на кого пал выбор, держали в карцере.

Но тюрьма не может быть без палача.

И «вся команда» назначила палачом Голынского.

– И не хотел идти, а команда приказывает, ничего не поделаешь! – объясняет Голынский.

– Почему же вы его выбрали? – спрашиваю каторгу.

– Хороший человек. Добер больно.

Голынскому 47 лет. Но на вид не больше 35.

Удивительно моложавое, простодушное и глупое лицо. Гол как сокол, бегает в опорках, и при взгляде на него вы ни за что не сказали бы, что это палач.

– Голынский,

а сколько ты сам плетей получил?

– Сто.

– А розог?

– Тысячи три.

И предобродушно улыбается.

«Терпит» Голынский сызмальства.

Он человек добрый, но вспыльчив, горяч страшно и, вспылив, зол невероятно.

Как и Комлев, он из духовного звания, учился в каменец-подольской семинарии и был сослан под надзор полиции за нечаянное убийство товарища во время драки.

– Остервенел шибко. Треснул его по голове квадратом, – он и отдал Богу душу.

Затем он 4 года служил в военной службе и попал в заговор: пятеро солдат сговорились убить фельдфебеля – «лют был». Голынский знал об этом, не донес и был осужден на 13 1/2 лет на каторгу.

Со сбавками по манифестам ему пришлось пробыть на каторге меньше; он вышел на поселенье, был уже представлен к крестьянству, не сегодня-завтра получил бы право выезда с Сахалина на материк, но:

– Голода не выдержал. Тут-то самая голодьба и началась, с переходом в поселенчество. В работники нанимался – да что на Сахалине заработаешь. Так и жил: где день, где ночь.

Эта голодьба кончилась тем, что он, вдвоем с таким же голодным поселенцем, убил состоятельного поселенца-кавказца.

– Я ж его и убивал. Сам-то был как тень. Взмахнул топором, ударил, да сам, вместе с топором, на него и повалился. А встать и не могу. Подняли уж. [25]

25

См. очерк «Смертная казнь».

За это убийство Голынский получил 100 плетей и каторгу без срока. На этот раз в каторге ему пришлось туго.

Голынского оговорили, будто он донес о готовящемся побеге. И его избили так, что «до сих пор ноги болят».

Но и это не озлобило Голынского:

– За что ж я на всех серчать буду? А кто оговорил, тех до сих пор дую и вперед дуть всегда буду!

Этих клеветников он, говорят, бьет смертным боем при всякой встрече, а каторгу «жалеет»:

– Потому на своей шкуре и лозы, и манты (плети), и голод, – все вынес.

За эту жалостливость его и выбрали… в палачи. Сижу как-то дома, вдруг является Голынский. Лицо перетревоженное:

– Ваше высокоблагородие, пожалуйте завтра утром в тюрьму беспременно.

– Зачем?

– Говорят, драть будут. А при вас шибко драть не велят.

Этот «палач», хлопочущий, чтобы шибко драть не приказали, с перепуганным лицом, – трудно было удержаться от улыбки!

– И нескладный же ты человек, Голынский!

– Так точно; нескладный я в своей жизни человек, ваше высокоблагородие!

И предобродушно сам над собой смеется.

Хрусцель

Палач Рыковской тюрьмы Хрусцель – приземистый, стройный, необыкновенно ловкий, сильный человек. Весь словно отлит из стали. Серые, холодные, спокойные глаза, в которых светится страдание, когда он говорит о пережитых невзгодах. Присмотревшись повнимательнее, вы заметите асимметрию лица – один из признаков вырождения.

В каторгу попал за грабежи вооруженною шайкою где-то около Лодзи.

Поделиться с друзьями: