Казачка
Шрифт:
Большой колокол, немножко надтреснутый, гудел безумолчно. Иногда голос его срывался и брал вместо хриповатой октавы тенорком. Но, в общем, колокол звучал взволнованно и призывно.
Мишка, все еще висевший на воротах, спрыгнул с них и — только его и видели, только стоптанные чирики замелькали: во весь опор, опережая деда, — к речке, к переходу.
Матвей Семенович, топчась на берегу и нетерпеливо подзадоривая коня посвистом — чтоб пил скорее, увидел, как в улицах поднялась суматоха: к центру хутора, к плацу со всех концов спешили ватагами и в одиночку люди — взрослые, подростки, детвора.
Мимо него, старика Парамонова, направляясь
За Варварой трусил, постукивая костылем, герой Севастопольской кампании, выглядевший уже далеко не геройски: так был согнут, будто нес на спине непосильную клажу. В ответ Матвею Семеновичу он указал пакленовым костылем в сторону хуторского центра и на ходу прошамкал:
— Лихоманка его знает, пошто звонят. Зовут, — стало быть, надыть.
Догадку старика Парамонова подтвердил Латаный, Этот шел вразвалку, степенно, руки в брюки, и вся осанка его говорила: уж кому-кому, а ему-то известно, что это за переполох поднялся. Он подождал, пока старик, ведя коня назад, освободил ему дорогу, широко улыбнулся и сказал:
— Красная гвардия нагрянула. Слышишь, наяривают? Дед Парсан это старается. Сбили… замок-то с амбара. Федор дома еще не был?
Матвей Семенович и про хворь забыл: завел строевого в конюшню, бросил ему в ясли сена, убрал седло. В хате он, суетясь, порадовал новостями старшую сноху, Настю, принарядился в чистый, крытый шведкой пиджак, причесался и, предупредив Настю, чтоб она на всякий случай подготовилась, так как, мол, Федор может привести гостей, резво зашагал.
На плацу — глухой гомон. От пожарного сарая и амбара, в котором ночевали Федор с Федюниным, и до церковной ограды плац был запружен разношерстной толпой. Иные хуторяне одеты были по-праздничному, иные — в чем возились по хозяйству, в том и поспешили сюда. Цветастая россыпь платков и фуражек переливалась рябью: толпа грудилась у пожарного бассейна.
Там, у бассейна, несколько приезжих, в военной обычной форме, при шашках и винтовках, вели с напиравшими хуторянами беседу. Десятка три военных стояли подле жующих сено коней, в сторонке, в окружении подростков и женщин, которые уже успели понанести служивым всякой снеди: пирогов, молока, яиц, сала… Домовитых хозяев тут не было, кроме, кажется, Фирсова, который вскидывал бороду и, заметный издали, на голову выше всех, недоверчиво озирался, вращал плечистым туловищем. А молодые казаки — и те, кто уже отведал службы, фронтовые, и те, что были на очереди, — женщины, подростки все подходили и подходили.
Старик Парамонов, приближаясь к толпе и стараясь повстречать сына, растерянно скользил подслеповатыми глазами по галдевшим, толкавшимся хуторянам. Но Федора нигде не обнаружил, словно бы его здесь, на плацу, и не было. Федюнина с неумытым, мятым, но светившимся радостью лицом он заприметил рядом с приезжими, а Федора не мог найти. И Мишка-то, вьюн бесхвостый, запропастился куда-то. Хоть бы у него спросить! Да и послать бы его домой надо — пускай принес бы что-нибудь служивым или матери наказал бы.
Подле Фирсова, с неподвижно-каменной, отрешенной от страстей физиономией, он
остановился и хотел было протиснуться в гущу. Фирсов поймал его за рукав почти нового пиджака и язвительно подковырнул:— Смотрю я, парень, ты что-то места себе не пригреешь. И вырядился, как на престольный день. Аль от радости великой?
Матвей Семенович пыхнул:
— А почему бы и не так! Почему бы и не порадоваться мне! Аль я своим детям лиходей? Ты как считаешь? Они что над Федором собирались учинить, сатаилы эти, «дружинники»? То-то и оно! А теперь он сам, Федька, как бы при случае не дал им сдачи.
Мохнатая физиономия Фирсова опять окаменела. Замогильным голосом он процедил:
— Эт-то так… звестное дело!
Матвей Семенович сбавил тон и сказал уже больше самому себе, чем собеседнику.
— Федор-то коль не простудился теперь, так хорошо. И где он есть? Никак не нападу я на него.
— Пропал! — гавкнул Фирсов, как с цепи сорвался. — Вон он, твой пропащий! Во-он, правее конников… С ихним заглавным стоит, с начальником, — и, глядя через кипевшую и на весь хутор гомонившую толпу, указал угластым обрубком руки, ровно бы и в самом деле старик Парамонов мог, как и он, великан Фирсов, увидеть Федора через головы людей.
Матвей Семенович намотал на растрескавшийся палец прядь бороды и гордо отвернулся: явная неприязнь Фирсова его задела за живое. Он отделился от него, ничего больше не сказав, и, обходя живую стену, заколесил к поповскому, напоминавшему гребень, забору: подле него, закусывая на привале, балагуря с подростками и молодыми казачками, стояли спешившиеся конники.
В это время один из приезжих — человек в поре и по виду бедовый, опоясанный поверх простой армейской шинели боевыми, крест-накрест, ремнями — вскочил на принесенную табуретку, обвел собравшихся веселым взглядом и, подняв на мгновение согнутую в локте руку, как бы призывая к вниманию, крикнул в наступившей тишине сильным, уверенным, чуть надорванным голосом:
— Товарищи станичники! Казаки и казачки! Труженики!..
Федор, разговаривая с командиром отряда, стоял к плацу спиной и не заметил, как подошел отец. Матвей Семенович осмотрел сына, его смятую и выпачканную то ли какой-то краской, то ли дегтем поддевку, переступил с ноги на ногу: прерывать разговор было неудобно, да, собственно, и не к чему. И он, ссутулившись, стал одним ухом слушать агитатора, другим — командира отряда, наружностью из тех людей, о которых говорят: и скроен ладно, и сшит крепко. Все на нем было подтянуто и подогнано.
— …Да нет, округ про вас знает, Нестеров рассказывал. И Селиванов именно вас, сочувствующего партии большевиков, именно тебя выдвигает, — говорил он Федору, называя его то на «вы», то на «ты», передавая ему какие-то бумажки и свернутые небольшого формата газеты. — Потом ознакомишься. А военно-революционные комитеты…
Федор, пряча в карман бумажки, что-то сказал, но Матвей Семенович не расслышал: разноликая толпа вдруг заколыхалась и одобрительно загомонила. Из слитного пестрого гула вырвались отдельные восхищенные возгласы: «Мать честная!», «Вот это — да!», «Где уж нам дожить до этого!..» Выступавший, разгорячась, посверкивая большими круглыми глазами, убежденно рисовал близкую привольную свободную жизнь, равенство и братство, когда на шее у трудового люда уже не будут сидеть всякие кровососы — помещики и фабриканты, всякие белоручки, прислужники буржуазии, и когда «гидра контрреволюции», как выступавший выразился, будет раздавлена.