Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Аминь. Повесили. Всю головку. Человек сто надась пустили в расход.

Правая рука Петра Васильевича, лежавшая на коленке, вдруг сама по себе пришла в движение, высунулась из-под стола. Пальцы, прихватив махор скатерти, молитвенно сложились. Старик хотел было перекреститься, но взглянул в передний пустой угол и разнял пальцы, потянулся за рюмкой. И вовремя разнял: быть бы этой граненой, с перехватцем, рюмке на боку.

— Рассказывай! — приказал он. Поднял рюмку, и наливка заурчала в его глотке.

— Тут, дорогой мой, за присест обо всем не расскажешь. Песня долгая. Небось и про Краснова ничего не слыхал? Что? Это как тебе угодно — большая или небольшая

он птица. А только он донской атаман теперь… Выбрали. Круг спасения. И про немцев ничего не знаешь? А они уже на станции Миллерово. Сидишь там, извини, как байбак в норе, а жизнь-то вон как взыграла… Ну, не последнюю! — и он, причмокивая, медленно сквозь зубы пропустил наливку.

Петр Васильевич потрещал венским стулом. Эка, сравнил! Что-то полгода назад таких сравнений по своему адресу ему не приходилось слыхивать. Но скрепя сердце промолчал. Ведь они и в самом деле теперь — ровня. А речь этого бывшего поверенного вполне дельная.

А Власыч, чувствуя, что он в состоянии поучить своего приятеля, сиволапа-помещика, продолжал в том же духе:

— Вот ты про вагоны говорил, скот, мол, на Москву отправить. Проснись, дорогой! Такими кавалками теперь не швыряются. Было дело, целые составы на откуп брали. А сейчас вон пудиками возят, а мешком — от силы. Выйди к поезду, полюбуйся: и на вагонах-то мешочники сидят, что рыжики на гнилой крыше. Да и чего ради кормить красную Москву, подумай! Там сейчас по восьмушке хлеба дают в день, да и то не кажин день. Недавно видел я женщину, к родне оттуда приехала — бледная, как живые мощи. Из Питера и Москвы шайками уезжают, по хлебным местам рыщут. У нас — и то питерские есть. Скоро один Ленин в Кремле останется. А Донская армия нашу линию займет — там и по восьмушке не будет. Так-то, дорогой. Вот на нее, на армию, и сдашь тогда скот. И легче и выгодней.

Ну, насчет выгоды, знычт… Пока суд да дело — и паршивого хвоста не останется, ревком подчистит.

— А ты припугни его, ревком, он свой-то хвост и подожмет.

— Как? Припугни? Ты что-то того… Маловато выпил, Власыч!

— Ничего не маловато. На-ка вот, подсунь там… — и вытащил из кармана бумажный сверток, что принес ему гимназист.

Петр Васильевич послюнил языком палец, неумело развернул сложенные вчетверо листы. Бумага — грубая, бурая, размером в ученическую тетрадь. Печать — на одной стороне, крупная. Особенно крупными, навязчиво лезшими в глаза, были заглавные буквы первых трех слов. Старик отделил один лист, склонился над ним: «Штаб Походного Атамана уверенно объявляет…» Несколько слов меж печатных строк было приписано от руки, но он разобрал без очков и эти слова. Прочитав и перечитав, долго мычал, раздумывал.

— Да, знычт. Ничего, знычт. Неплохо. Неплохо, да! За сим писавый кланяюсь. Но… а как в пути повстречают с такими писульками? Тогда что? Под жабры, как Подтелкова?

— А уж это как тебе угодно, — не настаивал Власыч, — захочешь, так и на гору вскочишь. Я твоего имения спасать не поеду. Да и сын твой Сергей Петрович тоже, пожалуй, крылом не прикроет, хоть он у тебя и вездесущий, говорят, — немало ревкомовцев со своим отрядом перепятнал.

Абанкин выпрямился на стуле.

А ты откуда это знаешь? — спросил он строго.

— Да уж знаю, раз говорю.

Гм! Оракул нашелся! Что же он, сын-то, чужих только пятнает? Своих милует?

— Наверно, он не глупее нас с тобой, дорогой Петр Васильич. Знает, когда ходят по грибы, а когда по ягоду. Тронь-ка их сейчас, своих-то, — его ведь опознают. От тебя и потрохов не останется. Как мыслишь?

Цепкие зеленоватые глаза у

Абанкина загорелись:

— Ну-ну, еще что?

Раздался близкий придушенно-хриплый гудок паровоза, и тут же защелкали и загромыхали колеса. В окно видно было, как мимо телеграфного столба замелькали вагоны: к вокзалу со стороны Панфилово подходил товарный состав с кучкой людей на площадках. Власыч, нескладный и худой, как щепка, торопливо встал из-за стола.

Прошу прощения, Петро Васильич, на минуту покину тебя, — сказал он, надевая на облезлую голову кепку, — у меня… дела сейчас. Все равно тебе ночевать тут, успеем еще…

Абанкин, оставшись один, долго сидел, посматривая в окно на суетившихся у поезда людей. Потом он еще раз склонился над воззванием. Взгляд его задержался на полустертых у сгиба словах: «искренне и честно…» «Гм! Искренне и честно! И на бумаге-то честность застыдилась, глаза закрыла». Свернул листы по прежним сгибам, спрятал их в карман и поднялся.

На кухне у непомерно полнотелой хозяйки, которая, видно, постаралась растолстеть и за себя и за мужа, он попросил шильницу — порвались-де вожжи дорогой, зашел под навес, где на дрожках лежала сбруя, и, подпоров у хомута полсть, засунув под него воззвания, снова так же зашил, а свежие стежки замуслил рукой, затер их смесью дегтя и пыли. Затем он вернул хозяйке шильницу, огладил бороду перед ореховым во всю стену трюмо и, в ожидании Власыча, зашагал к вокзалу.

IV

На исходе весны, в междупарье, то есть в ту сравнительно праздную, непродолжительную пору, когда посевная суета уже минет, а покос еще впереди, в хуторских улицах по ночам бывает шумно. Шумно и людно. До зари не смолкают тогда молодые голоса: смех, пляски, песни под гармошку — парни и девушки водят хороводы. В эту пору даже старикам не лежится в постели: облепят саманные, у хат, завальни, прокаленные майским солнцем, и сидят за разговорцем до петухов.

Стояло это время года — время междупарья. Была ночь, тихая, ласковая, напитанная запахом доцветающей в палисадниках сирени. А улицы Платовского хутора были пусты и безмолвны, словно выморочные.

Хутор был на военном положении, и с потемками настороженно затаивался. На проселочных дорогах, при въезде в хутор, стояли караулы, в улицах разгуливали патрули, а весь Платовский отряд собирался на околице, южной, на шляху, откуда скорее всего могли наскочить кадеты. Хуторяне обычно размещались, с винтовками и дробовиками в обнимку, возле кузни, одиноко стоявшей в конце хутора, а рядом, на пустыре меж садами, паслись строевые кони.

Нынче с вечера была гроза, крапал дождь, но, лишь сбрызнув траву, перестал. А хуторяне как забрались в кузню, открытую присутствующим здесь же хозяином, так и не захотели перемещаться. Только выставили часовых да к полуночи открыли вторую дверь, так как дышать было уже нечем — дым табака-самосада забил даже устойчивый запах окалины.

Федор Парамонов, перетянутый, как и другие фронтовики, боевыми ремнями, сидел у наковальни бок о бок с Артемом Коваленко слева, а справа — с полчанином Березовым, сыном того загадочного старика, который донимал попов и который, как ушел в прошлом году искать правду, так и не вернулся. Более сонливые из присутствовавших давно уже задавали храпака, прикорнув где пришлось — под точильным станком или в уголке, среди разнокалиберных, ждавших шиновки колес; иные же, посверкивая цигарками, тихо разговаривали. Над ухом Федора бубнил Артем, поглаживая шишкастой от мозолей ладонью свое курковое, заряженное картечью ружье.

Поделиться с друзьями: