Казаки
Шрифт:
Какие золотые слова, как много в них выражено правды и гуманности! Не в пример больше, чем в злобных филип-пиках против казачества бывшего патриарха украинофи-лов!
О КОЗАЧЕСТВЕ
ОТВЕТ «ВИЛЕНСКОМУ ВЕСТНИКУ» 1
Что вам притча сия на земли Исраиле-ве глаголющим: отцы ядоша терпкое, а зубом чад их, оскомины быша ... И речете: что яко не взя сын не правды отца своего, поие-же сын правду и милость сотвори, вся законы моя соблюде и сотвори я, жизнию поживет. Душа же согрешающая та умрет: сын не возмет неправды отца своего, и отец не возмет неправды сына своего: правда праведного на нем будет, и беззаконие без-законника на нем будет.
Кн. npop. Иезек. гл. II, ст. 2, 20.
Статья, напечатанная в «Виленском Вестнике» на польском языке в NqNq 34, 35 и 36 по поводу возражений на мнение г. Соловьева о казачестве, напечатанных мною в «Современнике» прошлого года, побуждает меня высказать несколько слов в свою защиту против несправедливых обвинений, какие мне там делаются. Критик г. Тадеуш Падалица обвиняет меня: 1) в неприязни к полякам, 2) в патриотическом пристрастии к козакам и даже в возведе-
' 1Написан на статью Тадеуша Падалицы в «Виленском вестнике», №№ 34—36, по поводу возражений Н. И. Костомарова на мнение Соловьева
нии их до апотеозы; 3) в непонимании фактов, и наконец 4) в попирании религиозных и нравственных истин.
Г. Падалица нападает не только на мое возражение против г. Соловьева, но не • оставляет также «Богдана Хмельницкого», напечатанного мною прежде, и сказавши, что я как малорус возвел в апотеозу козачество в упомянутом моем сочинении, критик впоследствии в той же статье выразился, что в прежних моих трудах я смотрел на поляков <<из-подлобья>>. «Его история Богдана Хмельницкого, — продолжает г. Падалица, — уже носит зародыш неудовольствия ко всему и очевидные следы грызения цепей. Не станем входить, природное или притворное это у него свойство, но тогда поразил нас ржесточенный инстинкт, готовый употребить кулак для убеждения, если бы кто-нибудь не убедился словами. Мы уже видели отчасти, что взгляд почтенного профессора не отличается расположением к нам».
Что до замечаний, касающихся собственно Хмельницкого, то этими голословными суждениями и ограничиваются все замечания. Потому я не могу входить с г. Падалицею в подобные объяснения, не зная, на что именно он указывает в моем сочинении. Одно только, что носит признак попытки подтверждения мысли фактом — это следующие слова в той же статье: «г. Костомаров находил истинное наслаждение, давая услышать силу холопьяго кулака на шляхетской спине и с особенным сочувствием злобной иронии рассказывал, как Хмельницкий принимал послов Речи-Посполитой в Переяславле, подчивая их водкой.» Взгляд г. Падалицы на мое историческое сочинение я уже слышал не первый раз от поляков; он был высказываем очень часто, и между прочим в заграничных польских периодических изданиях еще с большей резкостью и с большею несправедливостью. Точно также я имел много случаев слышать подобные отзывы словесно от гг. поляков-патриотов. Такое всеобщее мнение могло бы действительно меня смутить и заставить уверовать в собственное пристрастие к одной и недоброжелательство к другой стороне, выраженных если не в исторических данных (едва ли кто-нибудь может убедить в несуществовании того, что существует), то по крайней мере в тоне рассказа; но совершенно противное удавалось мне слышать и читать (между прочим в статьях гг. Максимовича и Зернина) от малороссиян и русских. Тогда как поляки обвиняют меня в недоброжелательстве к ним и в пристрастии к козакам, малороссияне и даже великорусы недовольны моим пристрастием к полякам и не-
достаточным сочувствием к малороссиянам. Такое противоречие во взглядах утешает меня, показывая, что мне удалось не угодить патриотам на той, ни другой стороны и даже озлобить против себя и тех и других. Тем более отрадно для меня, что люди, не вносящие патриотизма в науку, не обвиняли меня ни так, ни иначе. Патриотам малороссиянам хотелось бы, чтобы их старый козацкий гетман и его полковники были чем-то вроде греческих полубогов, благоприятными витязями, борцами за священное знамя веры и отечества, образцами для подражания; а враги их поляки были бы все наголо злодеи, тираны; первые должны быть изъяты из слабостей, пороков и недостатков века и времени, вторые — лишены всех добрых свойств человечества и природы... С другой стороны поляки патриоты хотели бы, чтобы все дурные стороны, какие являлись в жизни польского народа, стороны впрочем извиняемые веком, были замазаны, заглажены, а выставлены одни хорошие, да притом преувеличенные, и чтобы, прочитавши историю борьбы козаков с поляками, справедливость непременно оставалась на стороне последних. Очень рад, что ни те, ни другие не находят в моем сочинении чего им нужно.
Для польских патриотов вообще указать на что-нибудь темное в их прошедшей истории, значит смертельно оскорбить живущих. Они как будто думают, что когда мы пишем об их отечестве, то непременно оставляем подразумевать что-тр другое между написанными строками. Они оскорбляют даже, если мы говорим об их предках без некоторого-раболепства. Если бы писатель, работающий над средневековой историей Франции, стал изображать варварства, какие производились в XIII веке над альбигойцами, трудно было бы отыскать француза, которого национальное чувство оскорбилось бы этим и побудило бы обвинять чужеземного писателя, будто бы он смотрит из-подлобья на всех французов, не только давно умерших, но и на живых! Не обидится француз, и не сочтет оскорбителем своей национальности историка, который бы в самых ярких чертах изобразил ужасы варфоломеевской ночи. Не примет за оскорбление своей народности итальянец описание всех подробностей развращения и злодейств в Италии XVI и XVII веков. Отчего же поляк теперь живущий обижается, раздражается, когда осмеливаются исторгнуть из исторической могилы темные стороны прошедшего Польши в XVII веке? Не знаем: но не можем не пожалеть о таком неутешительном явлении. Видно даже, что эти господа не могут себе представить тех, против которых поднимаются, иначе
как с предрассудками собственного патриотизма, подобные в своем роде тем, какие лелеют в груди некоторые поляки к своей старине.
Выражение г. Падалицы, будто бы в моем сочинении я показываю оправдание употребления кулака, в случае невозможности уладить словами, более чем несправедливо, — оно оскорбительно. Я прошу г. Цадалицу указать в мцем сочинении «Богдана Хмельницкого» такие места, из которых он возымел о взгляде-моем это мнение.
. .Обращаюсь собственно к статье моей, по поводу которой написано польское возражение. Г. Падалица изменяет точный смысл вопроса о поводах бегства козакав в степи-. Мнение г. Соловьева о том, что казак был синоним разбойника, относит он к первым зачаткам козачества в конце — XV (?) и в. XVI веке, и то, что я'говорил об увеличении массы козакав бегством народа от утеснения со стороны панов, не подходит у него ко времени. Но в самом деле у меня с г. Соловьевым речь идет вовсе не о XV и не XVI веке, а о XVII, именно о той эпохе, когда уже русский народ вступил в борьбу с Польшею и козачество сделалось выражением народного стремления к борьбе с польским строем. Вся статья г. Соловьева обнимает преимущественно события этой эпохи, а не прежних лет. Что до состояния казачества в XVI веке, ранее открытой борьбы его с Польшею, то едва ли г. Падалица (сколько можно судить по. его статье) может представить в подробности тогдашние отношения козачества
и способ его действия: о тогдашних временах вообще господствует глубокая тьма.Во множестве памятников, хранящихся в Публичной Библиотеке, до сих пор не удалось нам найти почти ничего, что бы объясняло внутреннюю и внешнюю историю казачества до унии. Только несколько эпизодических повествований у польских историков, да краткие и не вполне отчетливые известия у малороссийских — почти все, чем приходится ограничиваться. Было ли козачество в эти более старые времена незначительно в сравнении с тем образом, в каком блеснуло во всемирной истории впоследствии, находилось ли, так сказать, в зародыше, или же уже тогда оно представляло в себе развитое самостоятельное тело, это . надлежит еще подвергнуть старательному историческому исследованию. Достоверно лишь то, что смутная эпоха самозванцев потрясла в России все основания прежнего порядка и более всего способствовала усилению казацкой стихии. Но как бы то ни было, с чего г. Падалица взял, будто я показываю аристократическую претензию «устра-
нения генеалогического древа, защищая одно из самых демократических обществ, какие когда-либо существ ов али?>> Откуда берет он, что я хочу дать «легитимацию» козачест-ву, что я как будто хочу во что бы то ни стало доказать, что напрасно упрекают козаков в том, будто они составились из разбойнических шаек? Дело шло вовсе не о первоначальном происхождении казаков, а о составе их, о характере и значении в народной жизни в XVII веке, когда они вступили на историческое поприще в связи с народом. Напрасно г. Падалица думает, что мы имеем те же предрассудки генеалогии, какие существуют у поляков. Мы вовсе не стыдимся ни Павлюков, ни Наливаек, ии Кармелюков, ни Тараненок: напротив, если эти люди являлись в дикой варварской форме — все-таки то были люди, проявлявшие собою (хотя неудачно) выражение того, что было затаено в народном сердце — нет, мы не стыдимся безусловно этих людей, в каком бы ужасном виде они не представлялись. История нам показывает, что вор, разбойник, бродяга, заклейменные презрением, нередко сделались такими именно потому, что не могли ужиться в чадном душегубительном воздухе, исполненном господства произвола, и наконец, не зная исхода и не воспитавши в себе понятий, отличных от тех, среди которых взросли, являются не с иным чем, как с тем же, от чего убегали, только в иной сфере, с другою обстановкою. Бесчеловечный предводитель малороссийских, гайдамак в сущности то же, что польско-русский пан, которого канчуки довели мужиков до гайдамачества. Новые пути в обществе пролагаются не скоро, и чаще всего те, которые убегают из обществ а, становятся во враждебное к нему положение, или ограничивают одной деятельностью в отрицательной сфере, или идут по прежней дороге и подчиняются тем же предрассудкам, которые заставили их враждовать с обществом. Но в сущности ни в первом, ни во втором случае они не только не хуже тех, против которых в начале объявили войну, но еще лучше, особенно до тех пор, пока не показывают попыток облекать своих действий- в законные формы. Произвол пана вызвал произвол гайдамака. Но произвол пана говорил, что он вовсе не произвол; он называл себя правом, иногда даже божественным, тогда как произвол гайдамака, по крайней мере в начале, не прибегал к этому лицемерству, признавая себя произволом, сознавал, что достоин виселицы, топора или кола. Для нравственного чувства порок отвратительнее под личиною добродетели, чем в своем обнаженном виде. Произвол легализированный вызывает произвол беззаконный, стремящийся ниспровергнуть первый. Но пусть не подумает г. Падалица, что мы разумеем здесь одну польскую историю и польских панов. Отчего бы, по какой бы причине люди ни вырывались из общества, часто в этом расхождении с обычным ходом жизни лежит зародыш стремления к чему-то лучшему. Этому доказательством может служить то, что и теперь тяжкие преступники, крупные воры, хитрые мошенники, жестокие разбойники бывают люди с дарованиями. Посредственность довольствуется существующим, но то, что одарено высшими силами, ищет перемены, новой жизни. Разбойник часто бывает человек гораздо высшей натуры, чем мирный гражданин, спокойно поедающий плоды своих честных трудов; та же натура, которая при известных общественных условиях явилась разбойником, — при ином, более счастливом строе общества является руководителем общественной жизни в той и в другой сфере. Еще Божественный Искупитель научил нас отделять порок от порочного, убегать поступка, но судить снисходительно и более сожалеть, чем ненавидеть того, кто совершает такой поступок. Поэтому нельзя ставить пятном народу или обществу происхождение его от разбойничьей шайки. Да и вообще, разве можно ставить народу или обществу в вину какое-нибудь происхождение? Если г. Падалице показалось, будто я стараюсь доказать более честное происхождение козаков, то он ошибается так же точно, как он ошибается, будто бы я имел какой бы ни было патриотический повод представлять козаков в лучшем свете, а не в том, в каком рисовать их побуждают поляков патриотические наклонности.
Г. Падалица говорит: <<не понимаем, зачем г. Костомаров хочет прикрыть козачество такою легитимациею? Он мог лучше поступить, припомнивши для параллели начало римлян и перестать краснеть за себя>>. Никто, г. Падалица, не думает легитимировать и еще менее возводить к генеалогическому древу, как вы выражаетесь, казачества. Как и откуда бы ни явилось козачество вначале, взгляд на его значение в XVII веке не зависит от этого. Но г. Падалица не прав, касаясь некстати и образования казачества; охота разбойничать, свойственная неустроенным или потрясенным обществам, может быть, и входила в побуждение к образованию козачества, но естественно не могла быть единственною его причиной, потому что разбойничество бывает в жизни народной явлением только временным, случайным, явлением преходящей необходимости, а не каким-либо продолжительным качеством. Г. Падалица забывает, что существование воинственного общества на юговосточных пределах Речи Посполитой возникало необходимо от соседства с татарами; гражданственность первой должна же была быть охранена от последних.
Приведя ошибочное мнение Бантыш-Каменского, отцо-сящееся только к одним запорожцам, г. Падалица говорит: <<и когда существовали такие понятия в козачестве, то можно ли утверждать, что козаки выражали собой лучшую часть народонаселения?» Бантыш-Каменский, имеющий свои заслуга в истории; как первый, показавший на свете деяния Малороссии, вовсе не такой авторитет, чтобы, приведя из него место, говорить, что такое мнение существо-. ‘вало и вообще всеми принималось за истину. Да если бы оно и признавалось за истину, то и тогда не уничтожает возможности обличать недостатки его. Неужели то, что Бантыш-Каменского «нельзя заподозрить в приязни к полякам», дает его суждениям о козачестве полную веру? Неужели достоинство той или другой стороны в истории козачества должно измеряться -расположением или нерасположением историка к полякам?