Казаки
Шрифт:
Пора бы, право, расстаться с предрассудками, понуждающими поляков видеть во всяком историческом представлении времен прошедших непосредственное отношение к настоящему. Нет ничего неуместнее, как употребление слов: мы, наше, нас, у нас, когда дело идет о временах отдаленных от нашего времени на два или на три века. Это своего рода донкихотство, как и всякое другое, приводит к самым ребяческим воззрениям. Как преимущественно аристократический народ, поляки с трудом могут освободиться в своих исторических суждениях от аристократического образа мыслей: для них все, что касается предков, касается их самих; прошедшее живет с настоящим: для нас, русских, это не только неуместно, но даже смешно. Нам более, чем им, понятно, что преступление не только прапрадедов, но и родных отцов не кладет пятна на правнуков и даже на детей. У нас слово мы относиться может только в настоящем; что было — то былью поросло, мертвые никак не мы, и поэтому сколько угодно и как угодно говорите о них — это все до нас не касается; они за то и отвечали бы, да отвечать уж некому, а нам за них отвечать чего ради? Можно судить о них хладнокровно. Хороши ли они были — нам от этого не легче. Дурны ли, — это' не кладет стыда на нас, лишь бы нас в дурном нами самими совершенном не уличили. В этом отношении у малороссиян есть еще тень предрассудков, оставшаяся от времени соединения с
Польшею, тень исторического суеверия, еще не вполне разогнанная сведем практического смысла, и это-то историческое суеверие побуждало некоторых негодовать, когда с героев козатчиньГ снимали апотеозу. Г. Падалица, называя' козакав «демократическим обществом, какое когда-либо существовало», замечает, что поляки однако имели на него влияние и <<uszlachetnili>> его; эта мысль его справедлива, это ушляхетнение и было причиною, что казацкое общество не могло дать дозреть в себе тем завязям, которые обещали было такой богатый урожай; с другой стороны народное чувство не допустило созреть и этому ушляхетне-. нию. Народные массы действуют инстинктивно; зато редко ошибаются, когда дело коснется до их
Нам указывают на то, что польскими учреждениями до-' рожили малороссияне. Но кто ими дорожил? народная масса? Совсем нет. Ими дорожили те из народа, для которых было приманчиво и выгодно образование привилегированного сословия, когда они сами думали в нем уместиться. Г. Падалица говорит: <<для чего г. Костомаров не хочет видеть того, что ни Хмельницкий и никто другой после него не желали ничего сверх того, что им предоставили права и привилегии? Их восстание не имело целью насильственного домогательства новой свободы, но исполнение того, что им дано. Брань была не за приобретение нового, а за утрату старого». Нет, — отвечу я г. Падалице, я и хочу это видеть и вижу; но дело в том, что и Хмельницкий и другие после него носили в себе этого благородного «uszlachetnenia», о котором нам возвещают гг. поляки в похвалу своим предкам, а потому самому расходились с требованиями массы. В козацкое сословие вообще внедрялся этот элемент <<uszlachetnenia>>, между козаками являлись люди, которых соблазняло завидное положение польского шляхтича: они хотели самое козачество превратить в шляхетство, в привилегированный класс, возвышенный особыми правами над остальною массою, и вместе с тем поработить себе эту массу. Но сочувствовал ли этому народ и мог ли он этому сочувствовать? Нигде так резко не высказывалось с одной стороны это <<uszlachetnenia», с другой — вся ненависть против него народной массы, как в обстоятельствах, предшествовавших Черной Раде и сопровождавших эту народную трагедию, это самое поучительное явление в истории Южной Руси. С одной стороны, партия значных продолжает дело Збровского договора, дело Выговского, «uszlachetnenia>>; с другой — хитрые честолюбцы отгадали народные желания и воспользовались ими для своего личного торжества. Нужно ли подробно толковать, что хочет этот народ? Нет, лучше скажем, чего он не хочет; оа не хочет — «uszlachetnenia», прав одних над другими, обогащения немногих, не хочет, чтобы «кармазинник, значный>> свысока смотрел на бедного наймита в «сиряке» и в <<лыча-ках>>; он не хочет, чтобы его собрат был избавлен от побоев, в то время когда бьют других; лучше пусть, если бьют людей, то всех равно бьют: он не хочет, чтобы один себе позволял то, что запрещается другому; не хочет, чтоб один освобождался от произвола, а другой подлегал ему; пусть лучше все равно подлегают. Он ненавидит закон, ибо этот закон составлен немногими в ущерб многих; нет, пусть лучше будет безграничная воля одного над всеми, — и вот этот народ с таким отвращением к uszlachetnenia добродушно обольщается коварными обещаниями Бруховецкого, который прикрывает свои эгоистические замыслы с одной стороны, угождением народному чувству, с другой, притворною преданностью царю. Голос боярина именем царя решает дело, ибо народ в образе царя сознает ту высочайшую правду, которая, будучи отражением на земле высшей небесной правды, подводит всех под один уровень. Мысль, что перед царем все равны — нравится народу. Боярин, воевода, дьяк, подьячий могут наложить на народ тяжелые руки, но эти руки для него все легче шляхетских; утешительно по крайней мере сознавать, что есть на земле другая, высшая рука, которая тоже может налечь и на них; — есть владыка и судия, перед которым привилегированное лицо так же ничтожно, как перед этим лицом последний посполитый. Народ имеет право спросить воеводу, дьяка, всякого царского человека — кем ему дано такое право над ними, и тот отвечает: царем. Он не сам собой действует, следовательно, он в сущности то же, что и простолюдин; царь может и этого последнего восставить от гноища, а первого обратить в прах, слабого восставить, сильного потоптать. Напротив, что скажет простолюдину шляхтич, паи, если у него спросят отчета, на что он укажет? На право, закон, на обычай; но что это другими словами, как не облечение в легальную форму произвола того самого, кто порабощает народ? Этот народ видит в шляхтиче, в пане человека себе подобного и который хочет быть выше других и давит других. Разумеется, это оскорбительно. Пусть бы еще в старину до революции
при прежних панах, тогда по крайней мере производило магическое действие, хоть до некоторой степени, слово древность. После того, как холоп решился поднять на эту древность свою новооб-тесанную дубину — каким священным атрибутом, в глазах толпы, мог украсить козак свои претензии стать посреди народной массы в роли польского шляхтича? А между тем эту претензию имели Хмельницкий, Выговский, Дорошенко и Мазепа — и всем им народ не сочувствовал, как только проявлялось это желание. Хмельницкий более других склонялся то на ту, то на другую сторону; Хмельницкий нередко являлся народным человеком, и потому народная память простила ему, забыла многое, чего не забудет история; за то не забыла других эта народная память и сопровождает имена их эпитетами изменников в песнях и преданиях. .Эпоха Мазепы была последним движением в пользу этого <<uszlachenenia», которое даровала Южной Руси Польша. А как принял его народ? Был ли Мазепа хуже других? Достоин ли он в самом деле более позорной памяти, чем другие? Не думаем, если судить его намерения. Заклейменное проклятием в свое время, это несчастное историческое лицо невольно возбуждает к себе историческое сострадание, если можно так выразиться. Дитя <<uszlachenenia», воспитанник польской образованности, старик этот не мог иначе вообразить себе в грядущем благоденствия своего отечества, как в ’форме, приблизительной к гадячскому договору. А между тем в отношении Малороссии он действовал искренно, по-своему. Он хотел независимости и свободы своего отечества. Он виноват тем, что не понимал, что украинский народ вовсе не нуждается ни в независимости, ни да-
же в свободе — равноправности и правды искал он, а не свободы — ибо свобода в то время иначе не понималась и понимаема быть не могла, как только в смысле права одних пользоваться тем, чем не могут другие. Идея той правды для всех, которой желал народ, — являлась для народа все еще не иначе, как в образе царя, святом образе царя, судии, владыки,.воздаятеля доблестным. Идеал народа, неясный в подробностях, олицетворялся, в его воображении, монархиею российскою; вот почему народ массою пошел за Петром, вот почему он терпеливо сносил все то, что налегало на него впоследствии. Худо бывало, а все-таки хуже, гораздо хуже, казалось ему «uszlachetnenia». Конисский в своей приторной истории, с трудом скрывая тайное доброжелательство к замыслу Мазепы, уподобляет тогдашних малороссиян диким американцам, за то, что будто бы они ополчились на пришедших к ним на помощь шведов, соблазняясь тем, что они ели в середу и пятницу скоромное! Какая ложь! Ведь не соблазнились же казаки общением с татарами и турками? Нет; не середы и пятницы вооружили против шведов народную массу, а сознание, что Мазепа, шляхтич душою, не доставит Малороссии ничего, кроме ненавистного для нее панства на польский образец, от которого она освободилась с таким кровопролитием.
Последние минуты Мазепы выказывают его душу и , очень трогательны и поучительны. Сжигая свои бумаги, он говорил: «пусть я один буду несчастлив, а не те, о'- которых враги мои не знали и не подозревали; я хотел устроить счастие моему отечеству, но судьба судила иначе на неведомый конец!» В эти минуты, когда человек самый лживый говорит правду, сказанное Мазепою смывает от него, до известной степени, ругательства, которыми заклеймили его современники. Старик, заботясь о Спасении' своих единомышленников, сознает с одной стороны чистоту своего намерения, с другой — суету его, несбыточность, сознает, что его отечеству суждено другое что-то! Не то, чего мог он ожидать близорукими глазами: нет... неведомое!
Как много и правды и поэзии в этих незабвенных словах последнего из деятелей южнорусской истории XVII века, этой кровавой гетманщины, этого периода стремления к образованию на юга-западе России независимого государства с польскими началами политического и гражданского строя, стремления, которому осуществиться помешало не только столкновение неблагоприятных политических обстоятельств, но еще совершенное нежелание массы народной! Что касается до личности самого Мазепы, то она еще ожи-
дает беспристрастной историщ которая бы изобразила его, не подчиняясь отнюдь влиянию взгляда, извинительного в первой половине XVIII века, но неуместного теперь, когда споры порешены, все улеглось, все прошло, былью поросло, и настала пора вести давно забытые события в колею действительности.
Все это я привел здесь, чтобы представить г. Падалице, что масса южнорусского народа не получила благодеяний от Польши, за которые требуют от нас благодарности поляки за наших предков. В опровержение моего мнения, г. Падалица может указать мне на те следы образованности, которые проявились в XVII веке в киевской академии и при посредстве малороссиян вошли в общее русское образование. Здесь взгляд его будет на своей стороне иметь долю истины, но не следует забывать, что у нас идет речь о массе народа, оставшейся за пределами влияния этого образования.
Г. Падалица говорит: «желательно, чтобы исторические писатели смотрели на историю нашу с высшей точки зрения. Хищения и негодования за частые злоупотребления давно уже утроили расчет между экономом и хлопом. Раздувать ту самую кучу угольев, которую время покрыло пеплом, — значит протягивать в бесконечность племенные ненависти и держать в напряжении побуждения черни, которые бы привели ее, в эпоху разнузданности, до тех пор поступков, как в былое время. Это не призвание историка, которого священная обязанность есть давать беспристрастный суд и называть вещи их настоящими именами. Пусть г. Костомаров захочет только оставить похвальбу и досадливость, и убедиться, что учреждения Речи Посполитой, эти основы каждого политического тела, никогда не заграждали Украине дороги к развитию народной жизни, были благородны и мудры, а их портило только приложение к делу>>. Не спорю против благородиости и мудрости польских учреждений, — пусть они будут не только мудры, но хоть премудры; но то несомненно, что народ в Украине их не желал и противился всяким попыткам строить на них общественное здание. Г. Падалица ошибается, обвиняя меня в том, будто я раздуваю уголья, давно покрытые пеплом, одним словом, тогдашнюю народную ненависть. Что же делать с историею? Где же правду деть? Шила в мешке не утаишь. Г. Падалица, написавши в трех нумерах «Виленского Вестника» возражение, не опровергает однако фактически того, что я говорил, а сводит речь на происхождение козаков, о чем я не толковал с г. Соловьевым, соглашается со мною в значении, какое имели козаки для народа по симпатии к ним народных масс, соглашается и в том, что козаки, при других, как я сказал, обстоятельствах, были способны и к организации государства, и в том, что приведеиные мною слова Хмельницкого: согрешит князь, урижь ему шею; согрешит козак — и ему тежь зроои, ото буде правда, — превосходно выражают идею справедливости, тогда как приведеиная мною же польская пословица: chlopa na pal, panu nic, szlachcica na weze изображает неравенство сословий перед лицом закона; признает справедливость того, что народ терпел от своевольства официалистов и урядников (а не шляхты? Боже сохрани!), признает, что в Польше господствовала полная необузданность и безуп-равность. В чем же опровержение? За что же нападает на меня г. Падалица? Ему хочется доказать, что виною были злоупотребления, а не права (хотя на это у нас тоже есть в запасе пословица, говорящая, что польские права походят на паутину: овод пробьет сквозь них, а муха пропадет, bak sie przebije, а mucha ginie), что, напротив, польские права и учреждения были превосходны. Что же? поздравляем с этим г. Падалицу и всех польских патриотов. Для них же лучше. Да нам-то что до этого! Да и нашей истории с этим нечего делать! Пусть себе эти права и учреждения будут мудрее всех прав в мире, довольно с нас того, что сам г. Падалица, признавая их мудрость и благородство, сознает, что исполнение их никуда не годилось. Вот ни дать ни взять наши московские славянофилы с старою московскою Русью (которую они хотят навязать в идеал всем славянам, как польские патриоты нам свои права): у них всему оправдание: и воеводскому кормлению, и домостроевой плетке, и чему угодно; и действительно, стоит рассматривать явления с их идеальной стороны, задать себе вопрос, как это явление быть должно — тотчас и придешь к светлой стороне. Да что нам в этой светлой стороне'^Историку дело не в том, чем такое-то учреждение, такие-то устройство было бы, а в том, чем оно в самом ,дбйе было. Вот совре-мениому юристу с современными учреждениями иное дело; он может отличить злоупотребление учреждения от его идеи, он может и должен указать, что такое-то учреждение, такой-то закон сами по себе хороши и могут принести хорошие плоды, если бы не препятствовало то и другое, и потому необходимо отстранить, искоренить то и другое. Но такое учреждение, которое давно отжило свое время — для чего историку отделять его идею от исполнения? Тут злоупотребления могут быть фактом. Если закон был хорош,
да не исполнялся — на что нам его светлые стороны и почему могу сказать я, что он хорош? Хорошо то, что практически хорошо — что сознавалось хорошим, чем дорожили современники, то исторически было хорошо. Конечно, учреждения шляхетские хороши были для шляхты и она ими дорожила, но вовсе не хороши были для массы, которая, как всегда бывает, под угнетением привилегированных сословий, страдает оттого, что было хорошо доя первых. Что из того, если мы будем указывать на факты — г.г. поляки будут соглашаться, а сами станут только пояснять, что это злоупотребления? Хорошо: пусть и злоупотребления, но если они были очень часты, а с этим соглашается сам г. Падалица — то от этого легче ли было тому народу, который от них терпел? Это напоминает, медика, который объясняет причины смерти умершего, утешая его домашних тем, что у покойника была такая болезнь, и что смерть произошла оттого-то, как будто домашним легче оттого, что врач объяснит происхождение болезни, которую уже нельзя вылечить. Ведь уж двести лет прошло, как нет тех поляков, ни тех казаков, о которых вдет речь!
Далее г. Падалица говорит: «зачем г. Костомаров не вспомнит известного ему ответа короля Владислава, данному казацким послам на жалобы, принесенные перед его треном: вы носите сабли и можете достать себе права? В признании справедливости этого дела лежит и основание справедливости. в отношении Руси». — Этот ответ (если только он был в самом деле) говорит вовсе не в пользу ' справедлив ости поляков в отношении Руси. Этот ответ показывает, напротив, с одной стороны совершенное разложение общественного порядка в Польше и высшую степень несправедливости, какую терпели те, которые жаловались; с другой неспособность, двоедушие и коварство короля, посягавшего на спокойствие края, и збравшего его правителем; в благодарность этот правитель подущает одних граждан против друтх и устраивает междоусобную войну!