Казань
Шрифт:
Снаружи – китайский дом – разлатая крыша с драконами вместо коньков по краям, крытая черепицей с глазурью, фарфоровый мостик, фуксии в пёстрых глиняных горшках, своеобразные двери и окна – внутри весь дворцовый комфорт. Паркетные полы, красивые, в восточном стиле, обои, высокие изразцовые печи, выложенные кафельными плитками с китайским узором. Они солидно гудели в зимнюю стужу заслонками и дверцами, пели сладкую песню тепла и несли это тепло до самого потолка.
Придворные вышколенные лакеи, в неслышных башмаках и белых чулках, в кафтанах с орлёным позументом, обслуживали Сумарокова; из дворцовой кухни ему носили завтраки, обеды и вечерние кушанья, в каморке подле лакейской на особой печурке всегда был готов ему кипяток для чая или сбитня, из петергофской кондитерской раз в неделю ему привозили берестяные
И часто в благодушные минуты Сумароков говорил про себя словами из собственной же оды посвященной сыну Екатерины – Павлу:
В небесны круги взводит очи: Премудрости не зрит конца. Он видит малость человека, И в человеке краткость века, А в Боге мудрого творца.От такой жизни очень округлилось лицо у Александра Петровича, глаза заплыли прозрачным слоем жира, и было в них необычайное благодушие и кротость. После бурной жизни, он обрёл желанный покой. У него отросло порядочное брюшко, и по утрам, когда государыни не было в Царском Селе, он и точно спал до полудня, а дни проводил в халате, то за письменным столом, сочиняя новые оды и пьесы, за бумагами и книгами, то в глубоком и мягком кресле в дремотном созерцании мира.
Он подтягивался лишь в дни пребывания Её Величества в Царском Селе – в эти дни могло быть, что ранним утром вдруг заскулит у входной двери государынина левретка, тонкая лапка заскребёт ногтями, пытаясь открыть дверь, и только распахнёт её на обе половинки Сумароков – с утра в кафтане, в камзоле и в свежем парике, чисто бритый, – а там смелою поступью к нему войдёт сама Государыня.
Она в просторном утреннем платье, в чепце, свежая от ходьбы, оживлённая и бодрая.
– Здравствуй, Александра Петровича, – ласково скажет она и сядет в глубокое кресло, услужливою рукой пододвинутое ей лакеями – Ну, как дела? Все сочиняешь?
Государыня пьёт у Сумарокова утренний кофе и перебирает с ним бумаги и старые письма.
Но нет, не приезжает больше Екатерина в Царское Село – зима выдалась страшная, суровая. Две войны ведет Императрица. А с Польшей так и все три. Суетно стало в Петербурге, волнительно. Маршируют полки, царица принимает смотры, пишет письма европейским монархам…
А Сумароков ждёт к себе гостя. Этот гость лет на пятнадцать моложе хозяина. Михаил Матвеевич Херасков – ученик Сумарокова, вице-президент Берг-коллегии в чине статского советника, издатель журнала «Вечера».
Он вошёл в Новиковский кружок вольных каменщиков, а теперь жаждал о многом и главное – о Государыне, хорошенько поговорить с Сумароковым, которого ещё с совместных литературных опытов в светских салонах называл «учителем».
И вот в это прекрасное зимнее утро, когда воздух, казалось, трещит от мороза, разъездные сани проскрипела железными полозьями по снегу перед китайским домом. Сумароков послал навстречу гостю лакея, и сам Михаил Матвеевич, весёлый, оживлённый, чистенький, точно полакированный заграничным лаком, влетел в прихожую, огляделся быстренько перед большим зеркалом в ясеневой жёлтой раме и очутился в пухлых объятиях хозяина.
– Садись, да садись же, братец, экий ты неугомонный. Устал, поди, с дороги.
– Постойте, учитель, дайте осмотреться. Как всё прекрасно тут, как оригинально!.. Ки-тай-ская деревня! Под Петербургом! И сколько уюта, тепла и прелести в ней. И вы!.. Вы всё тот же добрый, спокойный, тот уже уютный, милостивый, радушный учитель… Вот кому от природы дано франкмасоном быть. В вас всё такое… братское! И вы среди искусства… Это… Фрагонар?.. А это?.. Вольтер!.. Какая прелесть!.. Что же, это всё она вам устроила?.. Милостивая царица, перед которой все благоговеют… Мне говорили даже, что вы пишете ей новую оду.
– Да, Миша. Пишу. Долгом жизни моей почитаю прославлять Императрицу!
Сумароков подошёл к столу и раскрыл толстую тетрадь, переплетённую в пёстрый с золотыми блёстками шёлк.
Открыл первую страницу. Там была в красивых косых и круглых завитках, как в раме, каллиграфски изображена надпись, вся в хитрых загогулинах. Пониже мелким прямым почерком было написано стихотворение.– Вот видишь… «Ода Екатерине Великой». А эпиграфом – стихи Вольтера, ей посвящённые, в русском переводе. Фернейский философ послал эти стихи Государыне в 1765 году в ответ на её приглашение в Петербург, на карусель, где девизом Государыни была «пчела» с надписью – «польза».
Херасков нагнулся, принялся вчитываться:
– Весьма неплохо!
…Тогда вы сыщете причину, Любви отъ подданныхъ своихъ. И зрите вы ЕКАТЕРИНУ, Очами согражданъ моих…– Та-ак, – протянул Херасков – А что же дале? О! Учитель! Вся ода ваша в духе тонкой лести!.. Как у старого льстеца Вольтера?.. И всё совершенно искренно? Неужели? Быть того не может!
– Ты что же, Миша? – огорчился Сумароков – Ты думал – продался учитель?.. На старости лет стал в череду придворных льстецов, за тёплый угол и сытый покой отдал правду? Поёт небожительницу?
Херасков задумался. Он сел в глубокое кресло против Сумарокова, протянул руки к изразцовой печи и сказал тихим голосом.
– Учитель, позвольте задать вам несколько вопросов. Я много слышал… Приехал сюда и задумался. Вчера в Эрмитаже. Какой блеск, какая красота! Зимний, Смольный, Аничков дворец, – вся эта сказочная питерская роскошь – это не пыль в глаза, чтобы глаза не видели, чего не надо? Блестящий, изумительный, великолепный занавес, произведение тончайшего искусства, – а за ним грязный сарай, полный мертвечины, гниющих костей и всяческой мерзости. Гроб повапленный. Вы позволите всё сказать, что я подумал?
– Говори, если начал. Говори, договаривай. Молодо – зелено… И мы когда-то так думали, колебались и сомневались. Только знание побеждает сомнение…
– Так вот… Какое прекрасное начало царствования… «Наказ». Каждое слово дышит «L'esprit des lois» Монтескье…
– Верно, верно, Миша. Государыня эту книгу называет молитвенником своим. Не расстаётся с нею.
– В «Наказе» мысли из «Essai sur les moeurs et l'esprit des nations» Вольтера и из «Анналов» Тацита… Всё это такое передовое, такое – я бы сказал – европейское!.. И мы ждали… Освобождения крестьян! Воли рабам! Она же говорила, что «отвращение к деспотизму верным изображением практики деспотических правлений» внушено ей чтением Тацита. Мы ждали отказа от самодержавия, создания представительного народного правления, будь то по старорусскому укладу вече, или там Земский собор, или по образцу английскому – парламент. И мы ждали от неё великого света с востока, и вместо того…
– А, Боже мой, Миша… Одно, как говорит она, «испанские замки» мечтаний, другое – труд, правление. Да народ-то русский созрел для таких реформ?.. Не делала она опытов, не пыталась и дальше идти по намеченному пути? Она показала свой «Наказ» ряду лучших передовых людей. «Наказ» испугал их. В нём видели такое резкое уклонение от старых порядков, такую ломку, какой и Пётр Великий не делал. Никто не соглашался на освобождение крестьян. Отмена пытки казалась невозможной. Пришлось сократить и переделать «Наказ». Государыня, однако, не остановилась перед препятствиями. Ты знаешь, слыхал, конечно, о созыве в 1767 году Комиссии о сочинении нового уложения… Были собраны представители от дворян, горожан, государственных крестьян, депутаты от правительственных учреждений, казаки, пахотные солдаты, инородцы… Пятьсот семьдесят четыре человека собралось в Москве. Какого тебе Земского собора ещё надо! Собрался подлинный российский парламент. И что же? О России они думали? Нет! О России она одна думала. Там думали только о себе, свои интересы отстаивали, свои выгоды защищали. Дворянство требовало, чтобы только оно одно могло владеть крепостными людьми, требовало своего суда, своих опекунов, свою полицию, права на выкурку вина, на оптовую заграничную торговлю. Оно соглашалось на отмену пытки, но только для себя… Купцы тянули к себе. Крестьянство…