Каждая минута жизни
Шрифт:
— Не будем его судить слишком строго. Другое дело, что поздняя любовь не на хорошие дела его толкает, не окрыляет душу, как говорят поэты. — Сиволап вынул пачку сигарет, хотел закурить, но почему-то снова засунул их в карман. — Ваш начальник цеха тоже занимает странную позицию. Боится, что ли? Или в себе не уверен?
Заремба не знал, что ответить. Не то, чтобы боялся критиковать свое начальство, но было как-то неудобно катить на Кушнира бочку заочно. Сиволап и так его недолюбливал. Поэтому он ограничился двусмысленной репликой:
— В каждом деле человек преследует определенную выгоду.
— Вот именно выгоду, а не общий интерес. Как, впрочем, уже однажды было с вопросом о кооперировании. Это еще до вашего возвращения, Максим Петрович. Дело, конечно, старое, но весьма показательное…
Перед
Конечно, теперь Сиволап такого не допустил бы. Но на других заводах сообразили, что с Костырей каши не сваришь, и начали сооружать свои метизные мастерские. Миллионы угрохали понапрасну. Зато теперь в отчетах полный порядок, и Костыре спокойнее: есть у него товарищ Кушнир со своей «пожарной командой». А тридцатый цех по-прежнему либо стоял в глупейшей недогрузке, либо горел синим пламенем от сверхурочных заказов.
— Честно говоря, Иван Фотиевич, я еще не разобрался в такой большой политике, — попробовал смягчить удар против Кушнира Заремба. — Кушнир, конечно, без выгоды работать не станет. Но, может, мы с ним еще найдем общий язык. Хочет он или не хочет, а против жизни ведь не попрешь. И перестраиваться на станки с ЧПУ ему все же придется.
Сиволап уже повернулся, чтобы уходить, но вдруг вспомнил:
— Да, и еще одно к вам, Максим Петрович, уже как к народному контролеру. Есть сигналы, что в нашем пансионате расхищаются строительные материалы. И дорожка якобы ведет опять же в ваш злополучный цех.
— Я это знаю. Мои прожектористы говорили.
— Вот вам и карты в руки. Готовьте серьезную проверку, а результаты рассмотрим на ближайшем парткоме. — Сиволап сузил улыбчиво глаза, голос его сделался добрее, мягче. — Но главное — то, что мы услышали сейчас. Это же замечательно! Молодежь требует электроники! Сосредоточьте на этом главное внимание. Но и стариков не забывайте.
Он подал руку и пошел к лестнице. Впереди его ждал еще долгий рабочий день — до позднего вечера, может, и до глубокой ночи. Но по тому, как он шел, как держался, чувствовалось, что он был очень доволен.
Вспомнив теперь о том разговоре в коридоре возле лестницы, Заремба повторил свои последние слова:
— Стариков надо постараться переубедить.
— Обязательно, — кивнул Сиволап. — Иначе нам не вырваться из застоя. И друзьям не сумеем помочь.
— Вы о Мигеле Орнандо?
— Да, о нем. Через четыре, максимум пять месяцев каландры должны быть изготовлены. — Он вдруг ощупал свои карманы. — Надо же, всегда забываю сигареты. Или жена дома потихоньку вынимает из карманов. Твоя язва, говорит, не терпит курева… Ну, бог с ним, идемте. Курить в помещении Верховного Совета все равно неудобно. — Заремба сделал большие глаза, и Сиволап взял его дружески под руку. — Да, да, в помещении Верховного Совета. Где вам, Максим Петрович, сегодня будут вручать вполне, как я полагаю,
заслуженный орден.Он открыл широко дверь, пропустил впереди себя Зарембу и вышел за ним из кабинета.
4
«Итак, прилетает доктор Рейч… А у меня жизнь на исходе. Шестьдесят пять лет, слабое сердце, нитроглицерин в кармане. Прошлое, воспоминания — в тех малютинских лесах, которые спасли меня от немецкой пули. Вспомнились его слова: «Простите меня за все, господин доктор!» Да, именно так сказал мне на прощание доктор Рейч, тогда — гауптман Рейч… Ключ от машины, немецкий аусвайс, «вальтер» с двумя обоймами и — свобода… Но почему же «Простите меня за все, господин доктор!»
Весна сорок второго года. Наше наступление под Харьковом выдохлось. Дивизионный госпиталь уже готов к эвакуации, но я еще оперирую. Молоденькая медсестра Лиза в залитом кровью халате держит керосиновую лампу. Мне ассистирует старичок с бородкой, врач из местной больницы, мобилизованный, а может пришедший к нам добровольно, когда война подкатилась к самому городку. Не помню его имени и фамилии, слышу только голос с хрипотцой, когда он покрикивает на сестру с лампой. Та насмерть перепугана. Неподалеку слышны автоматные очереди, разрывы гранат. Не хочу верить, что фашисты прорвались в расположение дивизии. Утром фронт был еще в сорока километрах, и нам обещали своевременную эвакуацию. На столе юный лейтенант с размозженным плечом. Еще один раненый с внутриполостным ранением лежит на соседнем столе. Я слышу его хрипы, дикие ругательства… Бросить их невозможно. Я должен быть здесь до конца. Это мой долг. Моя судьба.
Кто-то вбегает в избу. Оборачиваюсь. Господи! Да это же мой школьный товарищ — Курашкевич! Порфирий. Майор, в новенькой, перетянутой ремнями шинели. Лицо лоснится от пота. Заскочил на своей «эмке», чтобы вывезти меня из почти замкнувшегося кольца окружения. «Бросай все! Через час будет поздно!» — «Не могу… Ты же видишь!» — «Бросай, говорю тебе!» На лице Курашкевича отчаянное желание переломить меня, вырвать из этого полутемного помещения. Но я продолжаю оперировать. «Ну, гляди, сдохнешь! Пеняй тогда на себя!» Он выбегает, и я снова склоняюсь над раненым.
А дальше… все, как предвидел Порфирий. Последний бой, немецкие танки на улицах городка, мы бежим с медсестрой, еще надеемся вырваться из окружения, найти дорогу к своим. Совсем стемнело. На соседней улице горят дома, из красного полумрака выбегают какие-то силуэты… Кажется, мы спасены… И в тот же миг картавое немецкое: «Вер ист?.. Хальт!..» Моя попутчица кидается к плетню. Я за ней. Треск автоматной очереди. Она падает. «Лиза!» Хочу поднять ее. И вдруг звенящий удар мне в спину… Я куда-то проваливаюсь, багровая волна отрывает меня от земли и швыряет во мрак…
Лагерь военнопленных, беспросветно долгие ночи. Наконец побег, убийство охранника, целые сутки свободы и снова — рабство, солома на полу деревянной церквушки, рокот моторов за стеной. Третий день без еды, без питья…
Сознание появляется урывками. Плен — это ужасно, хуже смерти. Мог я не дойти до этого? Мог же пустить себе пулю в лоб? А я стоял у операционного стола, стоял до последнего. Не от отчаяния, не со зла. Просто должен был. Д о л ж е н! Как остальные, как те, что дрались с фашистскими танками, умирали в окопах, отстреливались до последнего патрона. Каждый что-то д о л ж е н делать вместе со всеми. Вот и я стоял. И не послушался майора Курашкевича, хотя тот приехал специально за мной. Какие жуткие у него были глаза. Он все предвидел.
Мы с ним росли вместе, ходили в Малютине в одну школу. Маленький провинциальный городок Малютин, чахлые тополя у железнодорожного вокзала, двухэтажные домики, деревянная церковь на площади.
Не то чтобы мы были закадычными друзьями, но почему-то всегда рядом: в школу, на занятия планерного кружка, в клуб, в кино. Покрутишь динамку полчаса и можешь сидеть бесплатно в сладковатой полутьме зала.
Потом он уехал из Малютина, сказал: «Нужен диплом». А я после десятого класса поступил в мединститут. Затем была ординатура в Киеве и неожиданный вызов в наркомат: собирайтесь в Берлин, в клинику профессора Нимеера. Вы у нас единственный, кто отлично знает немецкий…