Кентавр
Шрифт:
— Запомни, — шептала Греза, отвечая на мое бессловесное изумление, — ты сейчас слышишь сразу все голоса и песни, звучавшие бесконечные века в несчетных ушах. Ветер принес их из невыразимого далека; и в этой простой, тревожной песне, совершенной в своей страшной монотонности, он вбирает в себя память обо всех радостях и печалях, усилиях и борениях твоего предыдущего существования. Этот ветер, как и море, обращается к твоей самой глубинной памяти, вот почему он поет столь невыразимо печально. Он несет песнь всего незавершившегося, прерванного, незаконченного, неутоленного.
Когда мы проходили сводчатыми темными комнатами, я обратил внимание
— А здесь наидревнейшие, — сказала мне моя Греза, указывая на тесные ряды беззвучно спящих. — Самые долгоспящие. Здесь никто не просыпается несчитаными веками, и даже если они пробудятся, тебе их не узнать. Они, как и все прочие, связаны с твоей жизнью, но являют собой упокоенно спящую память твоих начальных стадий развития на великой лестнице эволюции. Хотя однажды они тоже проснутся, и ты должен будешь их узнать и ответить на их недоуменные вопросы, ибо они не смогут окончательно упокоиться, пока не выразят себя снова через тебя, ради которого существовали.
«О, тяжко мне, — думал я, только наполовину слушая и едва понимая эти последние сказанные ею слова. — Сколько отцов, матерей, братьев заключены спящими в пределах этого храма, сколько верных возлюбленных, истинных друзей и старинных врагов! И только подумать, что в урочный день они сделают шаг из темноты и предстанут передо мной, а я снова встречусь с ними взглядом, признаю их, прощу и обрету прощение… память о моем Минувшем…» И я обернулся к своей Грезе, но та уже почти растаяла в утренней мгле, а вслед за ней и сам Храм растворился в предрассветных сполохах восходящего солнца, птицы запели навстречу утру, а над головой облака заслонили звезды.
Кольцо полковника
Даже среди случаев, несущих в себе настоящий ужас, эпизод с Хендриком и кольцом полковника занимает особое место. Такой ужас, к счастью, встречается крайне редко. Все переживания ныне до того упрощены, что именуемое сегодня заурядным человеком «ужасом», есть лишь слегка приторная «жу-уть». Хендрик, проведший десять лет в Америке и повидавший немало жутких вещей, признает, что «настоящий ужас» он испытал только в одной лондонской квартире с гостиничным обслуживанием. Хозяином этой квартиры был его дядя — полковник Зейц. Нет, ничто не предвещало такого поворота событий, а ужас вполз тихонько, почти тайком.
Хендрик вернулся домой после десяти отвратительных лет, проведенных за океаном, впустую потратив время и деньги. Он мечтал только об одном: спрятаться от всех друзей и родственников в дешевом отеле, который находился возле вокзала Виктории, но обнаружил
там записку от своего дяди: «Добро пожаловать домой после стольких лет странствий! Я не забыл тебя, своевольный юноша. Сейчас я один в городе. Приходи завтра на ужин, как раз канун Рождества — только ты и я. Казначей корабля, на котором ты приплыл, — мой старый знакомый. Он мне и сказал, куда ты забился». В постскриптуме было тактично добавлено: «Разумеется, никаких смокингов. Я хотел бы о многом расспросить тебя».Хендрик, после некоторых раздумий, решил пойти. Ужин — главная еда, как он привык считать еще в бытность в Висконсине. К тому же он знавал времена, когда хороший ужин мог уберечь от многих бед, таких, как голод, холод и нищета. Хендрик мало что помнил о полковнике. Только то, что тот служил сапером, был сводным братом его отца и провел довольно-таки бурную молодость, но «перебесился». Когда Хендрик, мальчиком, уплывал в Канаду, полковник пожал ему руку, пробормотал что-то вроде «характером весь в отца» и дал ему десять шиллингов. Хендрик и дальше хотел бы избегать этих родственных отношений. Раздумывая над тем, сказал ли казначей дяде, что он приплыл третьим классом, юноша почистил свое единственное пальто и вышел на Хаф-Мун-стрит.
Хендрик нашел полковника радушным, но изрядно сдавшим пожилым джентльменом с толстой шеей, от былой военной выправки не осталось и следа. После второго рукопожатия — хотя увы, на сей раз без десятишиллингового подкрепления — они выпили сначала шерри, потом настойки и приступили к шикарному, по разумению вечно голодной молодости, ужину. Хендрик чувствовал себя не просто неловко, а сгорал от стыда, ведь он не только денег не заработал, но даже рассказать было нечего. Тем не менее дядя, относящийся с пренебрежением ко всем жизненным коллизиям, вскоре заставил его почувствовать себя как дома.
— Кое о чем я хотел бы расспросить тебя получше, — невзначай заметил он за бургундским, безостановочно вертя в руках шнурок от монокля, а потом мягко добавил: — О вопросах неличного свойства. Ты ведь в письмах никогда не жаловался на жизнь.
Благодаря полковнику воцарилась вполне доброжелательная атмосфера. Единственное, чего желал бы Хендрик, — это чтобы дядя оставил в покое свой шнурок, из которого он постоянно вил петли, что действовало на нервы. Глаза юноши постоянно возвращались к толстой дядиной шее. «Вот к чему приводит жизнь в достатке!» — размышлял он.
Хотя за минувшие десять лет Хендрик не заработал состояния, но приобрел очень ценный опыт. Репортер нью-йоркской газеты, он стал знатоком человеческой натуры и заметил уже за первым блюдом, что дядя чем-то очень сильно обеспокоен, как бы сказали американцы — у него слегка «крыша поехала». Множество мелочей выдавало его состояние. Молодой человек видел, как нервно пальцы полковника теребили этот шнур, потом он играл с кольцом от салфеток, а затем и с самой салфеткой, скручивая ее в петлю.
«А у старика явно какие-то трудности», — промелькнуло в его наблюдательном мозгу, пока он наслаждался едой, попутно размышляя о ее стоимости, и слушал бессвязный дядин монолог о теперешних «ужасных временах» и о «тех добрых старых деньках», когда он провожал его в Канаду. Но жизнь по-прежнему была «большой игрой, как известно», и дядя, хотя «в какие только передряги ни попадал», все же всегда «в конце концов выпутывался». Так, изредка вспоминая родственников, несколько бессвязно говорил полковник, а потом совершенно неожиданно спросил: