«Кинофестиваль» длиною в год. Отчет о затянувшейся командировке
Шрифт:
— А что за прелюдия в Лондоне?
— В Лондоне у меня маленькая тяжба с западногерманским журналом «Шпигель». Дело будет слушаться осенью. Полагаю, вы не откажетесь выступить в моей команде…
Для справки: «маленькая тяжба» на сумму два миллиона фунтов стерлингов была возбуждена «Шпигелем» против Голдсмита по обвинению в клевете. Магнат имел неосторожность публично выразить недовольство журналом, который-де недостаточно рьяно защищает «интересы Запада», а подчас публикует «материалы, инспирированные с Востока». Редакция «Шпигеля» потребовала доказательств, таковых у Голдсмита не нашлось, вот и пришлось обращаться за помощью «со стороны». Впоследствии
Вот мы и подошли к разгадке, простой и исчерпывающей. В «пентхауз» на 80-й стрит я был приглашен потому, что магнату померещилась выгода: пятьдесят и даже сто пятьдесят тысяч все же значительно меньше, чем два миллиона. И спецслужбам померещилась выгода, причем двойная, если не тройная. Угодить одному из некоронованных владык «свободного мира» — раз. Впечатлить меня намеком на грядущее приобщение к бешеным деньгам, если буду послушен, — два. А заодно спрятать концы в воду еще глубже: ни одно из десятков журналистских расследований к Голдсмиту, что называется, близко не подступалось. И если бы я пошел у него на поводу, то и не подступилось бы: он перевел бы договорную сумму через какой-нибудь фонд наподобие «Херитидж» или «Джеймстаун фаундейшн» — и поди разбирайся за что…
Нелишне также напомнить, что у тщеславия нет границ. Музейных полотен и рыцарского звания Голдсмиту показалось мало, он решил выступить вождем «крестового похода против коммунизма». Принадлежащий ему парижский еженедельник «Экспресс» не раз печатал за его личной подписью пространные опусы, поучающие человечество, как жить и думать, дабы не прогневить сэра Джеймса. Не исключаю, что в глубине души магнат прикидывал, не перекупить ли у «Ридерс дайджест» права на «финальную» версию мировой сенсации. Но и без этого капиталовложение рисовалось ему многообещающим, тут он высказался вполне откровенно. На то, чтобы уязвить социалистическую систему, ослабить ее влияние, он денег не пожалел бы.
Я сказал ему осторожно и неотчетливо, что подумаю, связан контрактами, вот месяца через два-три… Но он, по-моему, пропустил мои слова мимо ушей. Он был уверен, что купит все, всех и всегда. Хотя на всякий случай пригрозил:
— Только не воображайте себя незаменимым. Незаменимых не существует. В Нью-Одессе, — так он вслед за американскими репортерами обозвал окраинный нью-йоркский район Брайтон-Бич, знакомый нам теперь по телепередаче «Бывшие», — каждый второй за сто долларов засвидетельствует все что угодно. Что папа римский родился в штате Индиана. Что Антонов и Агджа — родные братья. Или двоюродные. В зависимости от пожеланий нанимателя. Но мы остановились на вашей кандидатуре. Ваше выступление прозвучит убедительно, а вы, если все пройдет хорошо, будете обеспечены до конца ваших дней…
Потом магнат решил продемонстрировать свою влиятельность наглядно и предложил устроить мне конфиденциальную беседу с президентом Соединенных Штатов. Отбросил сигару, схватился за телефон. Жест был очевидным в своей театральности — я знал из газет, что президент отправился в Европу. Но с одним из его помощников Голдсмит связался, фамильярно назвал собеседника «Бобби», пригласил куда-то на ужин. Потом еще поразглагольствовал о взаимоотношениях властей с «большим бизнесом» и наконец исчерпал запас красноречия
и встал.Аудиенция была окончена.
ВАШИНГТОН. ЛИЦОМ К ЛИЦУ С ЦРУ
2 июня, в Вашингтоне, мне исполнилось пятьдесят два года. Разные бывали у меня дни рождения, случалось, я не отмечал их вовсе. Как-то с детства, от мамы, повелось, что в году есть один большой семейный праздник — новогодье, а дни рождения, кроме самых круглых юбилеев, серьезного внимания не стоят. Прожит еще год, хорошо, если хорошо прожит, а думать надо не о прошлом, а о будущем. Так учила мама, так я и старался поступать и в двадцать лет, и в сорок.
Но был один день рождения, которого не позабуду. Стоящий особняком от остальных, отмеченный не празднеством — разговором. 2 июня 1953 года. Ленинград, предпоследний курс университета. Какой-то у меня был в тот день не то экзамен, не то зачет, не то стенгазету выпускали. Короче, что-то привело меня под своды «альма матер» и что-то свело со студентом из параллельной группы, с которым мы никогда особенно не дружили, общих похождений не возникало, схлестнуться в споре не выпадало случая — однокурсник и только. До этого самого дня.
Не вижу необходимости скрывать его имя — Виктор Головинский. Он ушел из жизни трагически рано, первым из всех нас. Посмертно усилиями друзей в Барнауле издали книжку его рассказов. Сделать больше он просто не успел. А был, вероятно, самым одаренным на курсе. И уж точно — гораздо раньше других осознал свое право и потребность думать не по шаблону и высказываться без оглядки на авторитеты, самые тогда непререкаемые. Чуть раньше, на три месяца раньше — это могло бы дорого обойтись как ему, так и мне.
Как нас вообще угораздило выйти на тему, столь отчетливо «огнеопасную»? Честное слово, ума не приложу. Будто, предвидя скорую свою гибель, он заглянул сквозь толщу времени на три с лишним десятилетия вперед. Мы же только что сверх программы осваивали «Марксизм и вопросы языкознания», а следом «Экономические проблемы социализма в СССР», зубрили по абзацам, и маститый вчера профессор, но помянутый нелестно, покаянно обращался к студенту, положившему перед ним зачетку: «Коллега, расскажите, пожалуйста, о моих ошибках…»
Не знаю как профессору, а нам всерьез представлялось, что вождь открыл нам истину в последней инстанции, истину навсегда. Остро помню мартовские, с робкой капелью, дни, когда на лицах независимо от возраста стояли слезы, а будущее казалось беспросветно пасмурным и туманным: как же мы без Отца? Не удивлялись, а завидовали тем, кто правдами и неправдами пробирался в столицу, поближе к телу, а одна активисточка ухитрилась якобы просочиться в Колонный зал и вернулась помятая, но просветленная. Ее окружали, расспрашивали, на неделю она стала факультетской знаменитостью, и деканат, формально такие поездки запретивший, тем не менее назвать ее прогульщицей не рискнул.
И вдруг, да на день рождения… О Сталине заговорил, вероятно, не он, а я. В самом почтительном тоне, в связи с каким-нибудь свежим умопомрачительным замыслом: мы все как раз начинали печататься, эпохальные прожекты полыхали в нас по дюжине на день, а без мудрой цитаты эпохальность вроде бы ускользала. Отповедь однокурсника меня ошарашила.
— А знаешь, — сказал он раздумчиво, — настанет день, когда тебе самому будет смешно, что шагу не смел ступить, не оглядываясь на гения. Смешно, если не стыдно…