Киномания
Шрифт:
— Эдуардо хочет, чтобы я пока воздержался от писаний о сиротах…
— Хорошая мысль.
— …и начал работать с ним над более серьезным и полным исследованием.
— Нет-нет, плохая мысль. Не связывайся с ним, Джонни. Эдуардо — фанатик. Воспитанный фанатик, уверяю тебя, но тем не менее фанатик.
— Зачем же ты тогда нас познакомила?
— Ну уж не для того, чтобы ты с ним сотрудничал. Это стало бы концом твоей карьеры. Ты всю оставшуюся жизнь будешь собирать крохи сокровенных писаний, ловить всякие слухи, гоняться за тенями. Ты как раз подходишь для такой зряшной роли. И потом Эдди — губка. Он любезный, очаровательный, но абсолютно без гроша в кармане. Начни с ним работать, и уверяю тебя, скоро ты начнешь оплачивать его счета. Если он и дальше будет здесь ошиваться, я повешу замок на свой бар.
— Как же, по-твоему, я должен к нему относиться?
— Будь начеку — вот и все. Я хотела, чтобы Эдди дал тебе некоторое представление о том,
— Не совать нос? Но как я могу это сделать? Неужели он тебе не говорил, чтопоставлено на карту? Все поставлено на карту.
— Это речи фанатика. Все никогдане бывает поставлено на карту.
— Как ты можешь это говорить? Ты что, не веришь ему? — Клер не ответила, вместо этого она смерила меня испепеляющим неподвижным взглядом, глаза ее налились злостью. Неужели я сказал что-то не то? Но вопрос этот был неизбежен. Я не мог позволить ей уклониться, — Клер, ты просила меня приехать. Ты сказала, это важно. Ты свела меня с Анджелотти. Ты поручилась за него. Почему— если ты ему не веришь? — Она не сводила с меня взгляда, но теперь я увидел, что ее глаза наливаются слезами. Одна из них перекатилась через ресницы и поползла по щеке. — Клер, ты ведь знала, что я задам этот вопрос. Иначе для чего мне было приезжать? Сироты, средневековое кино и все остальное — это правда? Как ты думаешь— правда?
Она осторожно поставила на тумбочку свой стакан, повернулась и неловко поползла ко мне по кровати. Очень мягко прижалась она лицом к моему плечу, крепко обняла меня.
— Я впутала тебя в эту историю. Поверь мне, я не думала, что все так обернется. Правда. Я просто хотела разделить… я хотела… — Ее голос захлебнулся рыданиями.
— Клер, пожалуйста, скажи мне, ты считаешь…
— Да, — ответила она сквозь слезы. — Я считаю — правда. Ну что? Доволен?
— Боже мой, — сказал я и прижал ее к себе, — Значит, Анджелотти тебя убедил?
— Да при чем тут Анджелотти? На кой он мне сдался?! Вот здесь… — Она чуть отодвинулась и положила руку себе на грудь, — Я знала, что это правда, сто лет назад… когда Розенцвейг рассказал мне эту историю в Париже.
— Розенцвейг? Но ты всегда говорила, что он псих.
— Да, отвратительный, вонючий, маленький, старый псих. Но я слушала то, что он говорил. Я прочла его злосчастную брошюрку. И я знала.
— Но откуда такая уверенность? Я хочу сказать, надежных доказательств все еще нет…
Она отпрянула, но осталась в моих объятиях.
— Доказательства! Что это такое? Вот здесья знала все. Это чисто инстинктивно. Потому что кино так прекрасно и так волнует… Жизнь в нем намного реальнее, чем наша так называемая реальная жизнь. Оно имеет власть над нами. Я знала, как сильна эта власть. Нет, дело не в сценариях, или звездах, или ракурсах съемки, или еще в чем-нибудь таком. Есть что-то под всем этим. Что- то объединяющее.Я всегда знала, что есть, только не знала — что именно, не знала, как об этом говорить. Потом я прочла эту книжонку Розенцвейга. Половина там была чистая тарабарщина, но только половина. Остальное имело смысл. Или, скажем, я по-своему почувствовала этот смысл. Меня мало интересовало, насколько точен Розенцвейг в деталях. Я была готова поверить, что в фильмах есть что-то сверхъестественное — обаяние, магия, нечто демоническое. Они так завладевают твоим вниманием — они сжирают тебя живьем. Кино — это не только кино. И тут появляется этот сумасшедший старый идиот… может, для того, чтобы увидеть демоническое, и нужен сумасшедший, а может, он на этом и свихнулся — прозрев страшную истину. Как бы там ни было, но он говорил… Что он говорил? Он говорил, что в этом искусстве есть отзвук какого-то космического противостояния. Между чем и чем — одному богу известно. Для меня не имело значения, какими словами ты пользуешься — Добро и Зло, Жизнь и Небытие, Эббот и Костелло. Главная мысль засела мне в голову, она просто… засела там. Не то чтобы я хотела в это верить. Но я знала, что чувствую его — оно проникало в меня из промежутков между кадрами. Я никогда не пыталась облечь это в слова, никогда не хотела говорить об этом. Но я знала. — Она отирала слезы тыльной стороной ладони. Потом с вызовом потрясла головой. — Я решила подняться выше этого.
— Каким образом?
— Искусство, Джонни. Верь в искусство. Искусство побеждает все. Побеждает. Гомер превратил в искусство войну, Данте превратил в искусство все ужасы ада, Кафка превратил в искусство кошмары. То же самое можно сказать и об этой дьявольской машине сирот. Ну их в жопу, сказала я, в жопу этот фликер и все оптические иллюзии. Все это искупается в руках Чарли Чаплина, Орсона Уэллса, Жана Ренуара. Потому что у них золотые сердца. Мне наплевать, кто там изобрел лентопротяжку, или мальтийский механизм, или дуговую лампу и какие гнусные
цели при этом преследовал. У нас есть сорок или пятьдесят великих работ. Я решила, что буду и дальше наслаждаться ими и любить их. Только так и можно победить сирот. Жить, не замечая их. Именно это я и собираюсь делать. И ты должен сделать то же самое. Зачем тебе тратить жизнь на разгребание этого дерьма?— А как быть с две тысячи четырнадцатым? Как насчет остальной части истории?
— Ты имеешь в виду все эти войны и оружие?
— Конечно.
Она мрачно кивнула, потянулась к бутылке, налила себе еще виски — на сей раз не разбавляя — и проглотила в один присест.
— Это удар ниже пояса, да? Для меня это стало неожиданностью. Не знаю, не знаю… В устах Эдди это звучало убедительно. Возможно, он прав. Откровенно говоря, я не очень старалась вдумываться. Мне все это показалось какой-то мерзостью. Часть какого-то другого мира — не моего.
— Но нельзя же просто делать вид, что ничего не происходит.
— До осуществления их планов еще сорок лет. Вряд ли я доживу до тех времен и увижу, как оно все обернется.
— Но они собираются уничтожить мир… Так говорит Эдуардо.
— Кое-ктои в самом деле вознамерился его уничтожить. Я это знаю со времен Хиросимы. И энергии для этого хватит. Плюс извращенная человеческая природа. Если не сироты, это сделает кто-нибудь другой.
— В том-то все и дело. Нет какого-то «другого». Всеэти другие и есть сироты: русские, американцы, нацисты, евреи, арабы. Все враги — это они: с обеих сторон, со всех сторон. Они— твоя извращенная человеческая природа. Они— и твоя энергия. Они исподтишка в течение семи веков подталкивали нас к своему окончательному решению. Все наши маленькие войны — это репетиция их одной большой войны. Если Эдуардо прав, то вряд ли я смогу бросить все это на произвол судьбы. Неужели ты не понимаешь, Клер?
Она раздраженно отодвинулась от меня и свернулась около своей горки подушек, прижав колени к подбородку.
— Пожалуй, я все равно отрекусь от тебя, даже если ты не напечатаешь эту свою несчастную статью.
— Почему?
— Потому что ты приехал ко мне за советом, а теперь не хочешь его выслушать.
— Я согласен насчет статьи. Я сокращу ее до критического обзора работ Саймона, остальное попридержу. Но вот что касается предложения Эдуардо… оно соблазнительно.
Глаза Клер стали холодными, чужими. К тому же выпитое начало на нее действовать, и в ее голосе появились издевательские нотки.
— Ты, значит, вознамерился спасти мир, да?
— Может быть.
— И это тоже мерзость. Люди, вознамерившиеся спасать мир, приносят больше вреда, чем пользы. Вспомни — предполагалось, что крестовый поход Папы Иннокентия сделает мир безопасным для католицизма. Ну и что из этого вышло? Джонни, неужели ты не понимаешь? Все, что связано с политикой, даже апокалиптической политикой, сплошное дерьмо. Она нечестно ведет дела, плетет заговоры, лжет направо и налево, ложится под любого… но ничто из этого не делает никого благороднее или умнее.
Я чувствовал, как во мне нарастает злость на Клер, хотя я и не мог позволить этой злости вырваться наружу. Я никак не мог понять: ее уход в тень — благородный поступок или обычная трусость.
— И что же тогда делать? — мрачно спросил я.
Услышав мой вопрос, она с воодушевлением метнулась ко мне, словно собираясь ударить.
— Бог ты мой, неужели я тебя ничему не научила? Пусть твое сердце ответит на этот вопрос. Ты помнишь, как в конце «Детей райка» Гаранс расстается с Батистом? Всю эту сцену с того момента, когда Натали входит в комнату? Боже мой, какая архитектура у этого эпизода! Каждое слово, каждый жест. А потом, как Гаранс растворяется в толпе, этот долгий, медленный отъезд камеры — назад, назад, пока толпа не превращается в реку. А Батист пытается ее найти, заставить толпу вернуть ее, но толпа не отдает. У тебя сердце разрывается. Но ты знаешь, что так оно и должно быть. Камера говорит тебе, что так оно и должно быть,потому что камера продолжает свой отход назад. И ты говоришь да, да… потому что толпа — это река, а река катит свои воды. Вся жизнь — лишь одно мгновение. Но есть такие мгновения, как этот кадр… — Теперь вернулись ее слезы, но не слезы печали, а какой-то более сильной, более дикой эмоции. — Если и стоит ради чего-нибудь спасать мир, то ради того, чтобы, прежде чем погаснет свет, создать такое вот мгновение. Потому что свет все равно погаснет, если не в две тысячи четырнадцатом, то в двадцать тысяч сто четвертом. Такие мгновения — это истинные звезды в темноте. Они — всё, что у нас есть. А если этого мало, чтобы показать людям что к чему, сделать их чуточку добрее, чуточку человечнее… — Я видел — она хотела на этом закончить, но слова продолжали литься, выплевываться в гневе, — …то, может быть, сироты и заслуживают победы. Ведь хотя Папа Иннокентий и объявил их еретиками, это вовсе не означает, что они совсем не правы… в каком-то смысле.