Кинжал для левой руки
Шрифт:
Об Оле и дочери я ничего не знал. В город нас не выводили. Но я нашел способ побывать дома… И вот вхожу я в родные комнаты в сопровождении двух работников НКВД. В кабинете Глаша клеит новые обои.
«Здравствуй, Глаша».
«Здравствуйте, коли не шутите», — отвечает она со стремянки.
«А где Ольга Адамовна?»
«Там, где и все жены врагов народа. Где же ей еще быть-то?»
Пропустил я это мимо ушей.
«Здесь в шкафу хранились чертежи. Целый рулон… Она с собой их забрала?»
«Я ей в чемоданы не заглядывала!»
Глаша пришлепнула и разгладила на стене новый лист обоев…
Летом сорок второго, во время массированного
Не помню, как добрел я до старого Итальянского кладбища. Старинные склепы заросли бересклетом так, что по дорожкам, когда-то ухоженным, а теперь запущенным, пришлось пробираться как по непроглядным зеленым коридорам. Солнечные блики играли на замшелых ликах мраморных ангелов и скорбящих богинь. Вдруг двери одного из склепов приоткрылись с ржавым скрипом, и из сумрака гробницы выбралось существо в драном матросском бушлате, стоптанных опорках и татарской тюбетейке. Заметив друг друга, мы оба замерли — испуганно, настороженно, выжидающе…
«Чего тут забыл?» — спросило существо, заросшее седовато-рыжей старческой бородой. Трудно было узнать в кладбищенском стороже некогда блестящего капитана 1-го ранга русского морского агента в Риме барона Дризена. Но я узнал и невесело усмехнулся.
— Честь имею, господин каперанг, мичман Парковский. «Святой Петр». Помните?
Дризен огляделся по сторонам.
— Прошу вас называть меня только по имени — Теодор Августович. Можно проще — дядя Федя.
Я устало опустился на могильную плиту.
— Чего вы боитесь? Мы и так уже на кладбище. Можно сказать, одной ногой в могиле… Кстати, не сдадите ли мне один из этих уютных особнячков? — кивнул я на склеп. — Вижу, вы тут вполне обжились.
— Я-то здесь по долгу службы. Сторожем при кладбище. А вы теперь кто?
— Кто я? Если хотите, зэк, расконвоированный авиабомбой… Небо выпустило меня на свободу… Но, боже мой, какая встреча! — захохотал я вдруг после всего пережитого. — Везет вам на Италию, Теодор Августович! Пардон, барон дядя Федя. Сколь славен путь — от морского агента в Италии до смотрителя Итальянского кладбища в Севастополе!..
— Вы тоже сделали себе неплохую карьеру, — криво усмехнулся Дризен. — Сколько вам еще оставалось трубить?
— Пустяк! Всего каких-то жалких одиннадцать лет… Так могу я рассчитывать на персональный коттедж?
— Идемте, — хмуро бросил смотритель. — Персональный не обещаю. Вам придется разделить общество с останками пьемонтского графа Мартинелли и со сбитым летчиком германской авиации…
Дризен нырнул в темень склепа, пропустил меня и прикрыл створки входа. В погребальной камере горела свеча. Худощавый блондин с неровно отросшей бородкой, в обрывках авиационного снаряжения радостно стиснул мне руку:
— Майор Нидерберг… Наконец-то кончилось это жуткое одиночество!
В темноте дни тянутся особенно медленно. Наверху гремела канонада. Со сводов склепа сыпалась бетонная крошка. Мы с Нидербергом резались на саркофаге в скат.
Этот майор Нидерберг сослужил мне добрую службу. Через месяц, когда в Севастополь пришли немцы, под его поручительство мне выдали аусвайс — пропуск и вид на жительство. Нашлась
и работа по специальности: я формовал бетонные кресты для большого кладбища немецких солдат.Мой дом на Соборной площади почти не пострадал. С крыши ссыпалась черепица, вылетели все стекла, но все же можно было жить. Я выкатил из кабинета Глашину кровать и выселил на ее половину каких-то понаехавших к ней родственников. Но Глаша, змеиная душа, вскоре отомстила…
В крещение сорок третьего ко мне вошли два фельджандарма в сопровождении бывшей кухарки.
— Вот он, господин офицер, — ткнула она пальцем в меня, — служил у большевиков. Сама видела, как он якшался с ихними начальниками. У меня и фотка есть. Посмотрите…
Она показала фельджандарму фотографию, которая висела когда-то в моем кабинете: открытие барельефа матросам революции, флагман 2-го ранга пожимает мне, автору барельефа, руку.
— Ком! — кивнул мне фельджандарм на дверь. — Вихадийт!
Я снова загремел в лагерь, на сей раз в немецкий. Затем меня отправили на работы в Германию. Пришли наши, освободили. Прошел проверку в фильтрационном пункте, и — о чудо! — мне разрешили ехать в Севастополь.
Я говорю «чудо», потому что на мне висел неотбытый срок за «шпионаж в пользу Турции». А может, простили, думал я, ведь победа же? А может, разобрались и поняли всю вздорность обвинения? Недолго думая, вернулся я в Севастополь с одной мыслью — разыскать Ольгу и забыть поскорее эти страшные годы. Сколько нам с ней оставалось — пять, десять лет от силы?
Глаша по-прежнему жила в нашем доме. Она встретила меня как ни в чем не бывало — с улыбкой: «С возвращеньицем!»
Пока я решал, как мне с ней быть — а решить это было непросто (сообщи я, что она выдала меня немцам как советского человека, тут же бы выяснилось, что я сидел и недосидел), пока я прикидывал так и этак, Глаша, сверхподлая баба, на другой же день донесла куда следует, что я пособник немецких оккупантов и все такое прочее. Упредила! Вот такой водевиль…
Так я снова оказался в Заполярье, на Ухтинских нефтяных разработках, лагпункт номер двести седьмой… В пятьдесят четвертом выпустили. Узнал, наконец, что Ольга умерла в сорок втором где-то на алтайских ртутных рудниках. Дочь пропала без следа. Погоревал, да и вернулся в Севастополь. И… женился на этой проклятой бабе! А что мне оставалось делать? В то время было мне под шестьдесят — намерзся, наездился, навоевался, насиделся… Рассудил так: лучше знакомый дьявол, чем неизвестный ангел. Уж на мужа-то не побежит стучать. Да и я не подарок — так что отчасти за козни свои она поплатилась… Хе-хе…
Уж ходила она за мной, как за дитем малым. Оказывается, любила она меня еще с той поры, когда служила у Михайлова кухаркой… О женское сердце! Перебрались вот в Балаклаву. Тут и обретаемся с полста шестого года…
Одно веко у Парковского приспустилось и перестало подниматься, отчего он стал похож на птицу с подбитым крылом. За столом воцарилось благопристойное молчание.
Прервал его сам же Парковский:
— Вы, кажется, спрашивали меня о портретах кавторанга Михайлова? — обратился он к Шулейко. — Да, изображений этого замечательного человека, по всей вероятности, вы нигде не найдете. У Надежды Георгиевны какое-то время хранился его бюст моей работы. Я сделал его гипсовый портрет в шестнадцатом году. Но бюст исчез. Надежда Георгиевна рассказывала мне, что его забрали итальянцы… Представьте себе, во время войны в Форосе базировались итальянские моряки, и они были весьма наслышаны о работах Михайлова.