Кирилл и Мефодий
Шрифт:
— Откуда ты родом? — спросил он.
— Из-за Хема [12] , — промолвил старик.
— Как же ты очутился здесь?
— Кесарь подарил меня...
— Выходит, ты пленный...
Старик молчал, стоя посреди комнаты, чуть сгорбившись; рубаха перепоясана тонкой конопляной веревкой, за которую засунута короткая деревянная свирель с костяными кольцами.
— Дети были?
— Были... И нива была, лен...
Воспоминание о ниве словно раскрыло стариковские глаза — чистая синь полилась из них и вдруг померкла. Константин вздрогнул от этой странной перемены. Он увидел, как в одно мгновение человек прожил свою жизнь и достиг черты безнадежности. Философ протянул руку к шкатулке, взял ее со стола и вложил в трясущиеся ладони.
12
Хем — горный хребет, служивший естественной границей славянских земель.
— Возьми и иди, выкупи себя...
Не поняв его, старик остолбенел, затем медленно опустился на колени, и рыдания сотрясли его плечи.
— Учитель.., учитель...
— Встань, Деян, — тихо сказал Константин и бережно поди ял его.
Старик выпрямился, ошеломленно огляделся и направился к выходу. Когда дубовая дверь захлопнулась за ним, Константин снова сел и облокотился на подоконник. Ирина никогда не увидит драгоценной шкатулки с подарками халифа.
5
Опять обман! Как лег Иоанн, так и встретил утро — не смыкая глаз, тупо уставившись в потолок. Сначала он долго ждал шагов Ирины, ждал, что откроется дверь, шевельнется занавес опочивальни, потом устал ждать, но где-то в глубине души еще тлела искорка надежды. Все казалось, что он вдохнет аромат розы, что белые плечи сверкнут в приглушенном свете и он почувствует около
Дрожащее пламя свечи долго блуждало по темным палатам дворца, долго бродил сын кесаря, и его бесформенная тень металась, словно летучая мышь, по стенам и высоким потолкам. Иоанн не посмел остановиться только у дверей отцовской половины. Там всегда стояла стража, которая стерегла сон Варды. Он вернулся к себе и, отодвинув занавеску, увидел в постели Ирину, свернувшуюся калачиком. Она не дала ему приблизиться. Иоанн несколько раз прикоснулся к ее белым плечам, сначала она притворялась, что не чувствует этой неумелой ласки, но потом решительно укрылась с головой и оставила его наедине с собственными мыслями. На следующую ночь она вообще не пришла. И все... Иоанн понял обман. Отец снова опозорил его, и он закипел злобой. Давний гнев комом встал поперек горла и душил его. Этот человек, его отец, будто одержим демонической страстью травить его словом и делом. До боли ясным предстало перед Иоанном унижение... Они позвали его несколько дней назад, позвали и сказали ему, что отец решил женить его. Это было как снег на голову, Иоанн начал было противиться, но, когда понял, на ком собрались женить, его сердце затрепетало от радости, и не хватило сил отказаться. Ирина давно вошла в его мысли и сны, как утешение — невозможное, неосуществимое, но все-таки утешение для таких, как он.
— А хочет ли она меня?..
Он чуть слышно прошептал это и вдруг почувствовал себя страшно неловко под взглядами окружающих. В этих взглядах были сожаление и насмешка. Их смысл дошел до Иоанна лишь сейчас: они либо знали, либо догадывались о подоплеке этой свадьбы. Иоанн медленно встал с постели и начал одеваться. Как человек, который обдумал все, который уходит с совершенно случайного места, где совершенно случайно остановился переночевать. Накинув верхнюю одежду, он взял потрепанный молитвенник, повесил на пояс чернильницу с утиным пером и отдернул занавеску. Занималась заря. В эту пору городские ворота были заперты. Стражники не пропускали никого, кроме гонцов и доносчиков, приехавших издалека. И впервые сын Варды пожалел, что не имеет знака высокородных. Мог бы сослужить службу и никудышный перстень; теперь же приходилось ждать рассвета. Он сел одетым в тяжелое деревянное кресло и уснул. Проснулся Иоанн прежде, чем прислуга пришла пригласить его к завтраку, спустился по большой лестнице и, никем не замеченный, потонул в утреннем шуме улиц. Он спешил в монастырь святого Маманта. В его прохладе он надеялся найти покой для измученной души. После того как болгарский хан Крум разрушил обитель, братья монахи взялись восстанавливать ее. Монастырь все еще строился, и это было как раз на руку сыну кесаря: трудно было догадаться, что он пойдет именно туда. Святые отцы жили в развалинах, в наспех построенных кельях, и случайный помощник был бы им полезен. Так думал Иоанн, да не все думы сбываются. Стражники, посланные отцом, настигли его уже в середине пути и вернули под холодные своды дворца. Иоанн вполне понимал их озабоченность. Боятся, как бы тайное не стало явным, как бы не пошли разговорчики о прелюбодеянии отца со снохой!.. И все-таки, даже если кое-кто и заткнет уши и закроет глаза, найдутся люди, которые попрекнут кесаря. Один из них — благочестивый патриарх Игнатий, который не раз осуждал своеволие Варды. Сначала Иоанн тяжело переносил одиночество, непрерывно молился, так что молитвенник истерся от его усердия, но мало-помалу он смирился. Бессилие диктовало это смирение, но настоящий смирением оно не было, отнюдь. Иоанн и сам чувствовал это. В душе осела тайная ненависть к отцу и горечь, постепенно превращавшаяся в грозное желание мести. Жажда отмщения становилась осязаемой по вечерам, когда он входил в опочивальню. Полулежа в широкой кровати, Иоанн бессознательно ждал Ирину. Иной раз она снилась ему — стройная, волосы как душистый клевер, руки белые, женственные, плечи узкие и округлые, как у тех статуэток, которые привозили из какой-то далекой страны. Спросонья протягивал он руку туда, где она должна была лежать, и долго-долго не открывал глаз, стыдясь самообмана... И тогда приходила ненависть — злая, немилосердная, жестокая. Иоанн вскакивал, ноги ударялись об пол... Но куда он мог пойти? Кто пустит его за пределы дворца? Кто поможет? Где оружие, которое могло бы его защитить?.. Нет, он должен смириться, чтобы жила надежда отомстить, ибо, если он потеряет ее, ему ничего не останется, как броситься с лестницы. Он решил, что должен жить... Однажды Феодора послала за ним, но стражники вернули посла, сказав, что кесаревич занят и зайдет к ней при первой возможности. Ответ был столь дерзким, что находившийся поблизости Иоанн чуть не плакал от бессилия и ярости. И все-таки их успокоило его внешнее смирение — сперва его стали пускать в дворцовые сады, потом и в церковь с женой. Ирина шла рядом без тени стыда, высоко подняв красивую голову святой. Иоанн заговорил с ней только раз. Спросил, как живет, как чувствует себя в качестве его супруги? Ирина уловила издевку, но и бровью не повела.
— К чему дурацкие вопросы? — сказала она. — Ты муж своей жены и должен знать, как она живет! Тогда Иоанн окончательно понял, что мечтания его напрасны. Все было заранее обдумано, и он был единственной жертвой. Он поклялся выбросить Ирину из своих мыслей, но, как ни старался, она оставалась в его снах. Оставалась и владела ими... Эту страшную истину Иоанн постиг после болезни. Заболел он от горьких дум — перестал есть, потерял интерес к книгам, похудел, горб его, казалось, вырос еще больше. Часами мог Иоанн рассматривать пятно на полу, и взгляд его был ленивым, пустым. Единственное, что привлекало его, был сон, а во сне она — Ирина. Там, вне границ реальности, она была влюбленной, ласковой женой, пришедшей к нему только по взаимности. Иоанн держал ее маленькую руку с прекрасными перламутровыми ногтями и не хотел просыпаться. Разговаривали они о мелочах, но об очень милых: о пении птиц в саду, о цветке, который он преподносит ей, об улыбке, которая для него сияет в ее глазах... Он ни разу не был близок с ней как с женщиной, волнения плоти миновали его, поэтому во сне он видел Ирину чистой и непорочной, милой и бесконечно доброй. Утром он просыпался ошеломленным, беспредельно одиноким и ослабевшим. Слуги, опасаясь за него, стали насильно выводить его в сад — пусть солнце вернет его к жизни, пусть ветер обласкает его. И он остался бы навсегда в плену безразличия, не узнай он, что еще один человек любил ее когда-то — Константин... Константин, который всегда удивлял Иоанна. Он узнал это от Аргириса, ученика Магнаврской школы. Новость отчасти успокоила его, помогла разделить боль с тем, кто был вполне достоин любви, но любимым тоже не стал. Значит, правдой была не Ирина из сновидений, а эта заурядная женщина, променявшая душевные богатства на житейские лжеценности вроде сомнительной славы его отца. Это открытие помогло Иоанну взять себя в руки, проявить волю, воспротивиться больному воображению; теперь ему надо было жить для достижения единственной, неблагородной цели — отмщения...
Пока он жив, она будет придавать ему силы...
6
Если Борис выехал из Брегалы, пора ему уже быть здесь... Гонец поскакал вовремя и не мог не доехать. Но тогда где же он?..
Хан приподнялся на локте и снова опустился на подушки. Оставалось жить считанные дни, и мир виделся ему теперь иным, полным смысла, насыщенным предметами, которых он раньше не замечал. Он открывал их с опозданием. Часто ли ступал он по сочной траве? И сколько раз его взгляд безразлично скользил по весенним цветам, а слух лениво ловил веселую перекличку птиц в придорожных кустах! Все это существовало как бы само по себе, не волнуя его, не очаровывая. И вот должен прийти день, когда человек прощается со всем земным, чтобы он смог осознать подлинные, но, увы, упущенные радости. Кровь и войны, интриги, подхалимство и бессмысленные подозрения сопровождали его всю жизнь. Он будто получил эти тревоги в наследство, и теперь они неохотно уступали место настоящим, простым радостям, для которых у хана не осталось уже ни нормального зрения, ни слуха. Меч заменил ему все, тревоги истощили его зрение. На своем веку встречал он людей с разными характерами и различным образом мыслей, всю жизнь занимался тем, что разгадывал их скрытые намерения, предотвращал неожиданные удары. Отец, Звиница,
учил его быть недоверчивым: прежде чем принять слово за чистую монету, сперва хорошенько осмотри его со всех сторон. Старик часто приводил в назидание свой пример отвергнутого и ложно обвиненного сына. Почему именно Маламир стал ханом? Почему? Разве он, Звиница, был в чем-нибудь виноват? Эти вопросы звучали в детской душе Пресияна криком обиженного до боли честолюбца, который мог довериться только ему. С какой яростью накинулся на Маламира старый Звиница после смерти Энравоты! Он обзывал младшего брата тяжелыми, грубыми словами, а Маламир, вместо того чтоб рассердиться, приходил к брату домой оправдываться, словно был не ханом, а перепуганным мальчиком, совершившим во имя Тангры непоправимую ошибку. Хан Маламир сидел в углу, беспомощный и сгорбленный, раздавленный собственной тенью, и устало ронял слова, наполненные еле сдерживаемыми слезами и рвущейся изнутри болью. Хан болгар сетовал на свой удел — быть под грубым надзором старого кавхана и наставника Ишбула. Эта картина навсегда запечатлелась в сознании Пресияна: юноша хан и его брат, отец самого Пресияна, отвергнутый Звиница, в сумерках комнаты и отблесках очага. Один обвиняет, чтобы освободить душу от накопившейся злобы и зависти, второй оправдывается, надеясь вызвать сочувствие, чтобы ощутить себя человеком после того, как позволил совершить бесчеловечный поступок. А высоко над ними, в недостижимом тумане непогрешимости, парил кавхан — с лицом, будто высеченным временем, с глазами, в которых дремлет ленивое коварство азиатского барса. И постиг Пресиян, что робкой душе покоя нет, никто не пожалеет: у каждого хватает своей боли, и потому никто не в состоянии поверить и от сердца посочувствовать другому. Маламир оказался из слабых — от него не было пользы ни ему самому, ни близким. Душа его была мягкой и податливой, словно глина. Сильная и коварная рука могла лепить из нее что угодно. А рука кавхана была не из слабых. Имя его было высечено на камне рядом с именем Маламира, и к ним обоим относились пожелания долгой жизни. Такого уравнивания не могло быть во времена Омуртага. Под тяжким грузом испытаний надломилась душа молодого хана, стал он целыми днями беседовать с мертвым Энравотой, пока однажды не бросился с башни у больших ворот. Чтобы хан добровольно отказался от земной жизни — это было неслыханно. Тогда хитрый Ишбул пустил слух, будто Тангра позвал Маламира к себе и посадил его рядом, с правой стороны, ибо он защитил веру и достойно покарал Энравоту. Пресиян знал настоящую причину гибели Маламира: не вынесла жизни слабая душа и не нашла ни у кого сочувствия. Оставшись одна со своей тревогой, снедаемая сомнениями и укорами совести, она приняла поспешное решение, чтобы прекратить свои страдания, искупить свою вину... Взгляды всех обратились к Пресияну. Звиница был жив, но боилы и багаины во главе с кавханом отдали предпочтение сыну, надеясь, что и он будет глиной в их руках. Однако они обманулись. Пресиян понял, куда торопятся их мысли, и решил пойти вместе с ними, а затем постепенно найти свой собственный путь и повернуть на него боилов и багаинов. Так и произошло. Когда они поняли, что за внешним согласием он таит свои намерения, они стали держать ухо востро. Сто родов стояло на страже всего болгарского, у этих ста родов были родственники, у родственников — свои родственники, и на самом верху он, хан Пресиян. За все время своего владычества ни разу он не остался наедине с собой, вечно кто-то вертелся под ногами, вечно кто-то копался в его душе, пытаясь обнаружить в ее тайниках то, что хотел найти. Именно тогда Пресиян впервые понял, как трудно было Маламиру, постигшему бессмысленность своего правления, ощутившему себя лишь пешкой в чужой игре. Потому и решил он столь вызывающим образом покончить с собой, со всем этим. Но Пресиян хотел жить, и, если бог-небо дарует ему еще одну жизнь, он знает, как ею распорядиться. Помимо государства, он будет думать и о себе, о своей душе. А теперь что? Одни войны! С сербами, с византийцами, с переселенцами за Дунаем, война за веру, за землю, за славу. Но слава — глупое эхо, и лишь тот, о ком оно бессмысленно твердит одно и то же, не понимает, что становится посмешищем в глазах окружающих. Вот тогда являются льстецы, хитрецы, подхалимы — и вроде бы знаешь, кто они такие, и пустословие их ясно тебе, а все хочется им верить, ибо хвала их слагается для тебя, ибо хвала — как гусиное перо, которое приятно щекочет ухо, и сердце твое переполняемся медом самодовольства. Все испробовал Пресиян в своей жизни, одно лишь упустил — подлинные земные радости, тут он до конца дней был незрячим и открыл их, к великому своему удивлению, теперь, когда поистине стал плохо видеть. Только теперь понял хан, что не среди людей существует истинный божий порядок, а у муравьев, у пчел, в согласном пении птиц и шелесте леса, когда листья дружески перешептываются на своем непонятном языке. Там, там обнаружил Пресиян истинную свободу, которую иногда бессознательно искал, встречая вместо нее недоверчивые взгляды боилов и багаинов, в которых затаился вопрос: чего же тебе еще надо?.. И он возвращался в свои хоромы-затворы — так черепаха прячется в оббитый панцирь. Свобода была для него лишь мечтой, но на мечту не оставалось времени. Он искал свободу не в принятии решений, а в себе самом, хотелось ощутить ее как свою сущность, а не как что-то соответствующее желаниям других, желанию кавхана Ишбула, который был слеплен из законов рода и которому все в этом мире было ясно. В этих рамках прошла жизнь кавхана, и он был доволен ею. И вряд ли в его тяжелой, широкой голове возникали мысли о свободе, подобной свободе христианских отшельников, ютившихся в пещерах Хема. Они чтили лишь одного бога, но он был слишком высоко, чтобы вмешиваться в их жизнь. И свободными они могли быть только в том случае, если обладали внутренней свободой — как мечтал Пресиян.Теперь, когда его последние дни тускнели перед полуслепым взглядом, Пресиян чувствовал, что никогда не знал истинной свободы. Чтобы ощутить ее как следует, надо готовиться к ней с рождения. Смог ли он сделать это хотя бы для своих сыновей?.. Старший, Борис, давно окунулся в земные дела и в дела государства. Быть может, ему будет труднее дойти до непреходящих истин, заботы о других людях не оставляют ему времени всмотреться в себя. И все-таки, сравнивая свое время с временем, которое предстоит одолеть его первенцу, хан испытывал страх. Свое время Пресиян осилил с грехом пополам. Верно, он раздвинул границы государства, но не дерзнул осуществить главное — поднять его на один уровень с остальными царствами по вере, по внутренней духовной значительности; пока же его государство выглядело как разноцветное лоскутное одеяло, в нем не было целостности, единства, которое могло бы сделать его действительно мощным и непоколебимым. Не было объединяющей веры! Вера предков для этого слишком устарела. Если Борису удастся совершить это, он, именно он будет великим человеком, большим плодоносящим деревом, а Пресиян — отец — останется лишь корнем этого большого священного дерева... Докс — тот другой и лицом, и душой: легко восторгается, любит мудрствовать над приметами, высмеивать глупость, стремится избегать лишних государственных забот. Его путь кажется Пресияну вернее. Сознание, что он следует после Бориса и ему не быть ханом, вызвало у Докса не зависть, а душевное облегчение — первый признак внутренней свободы. Он любит вдохнуть жизнь в камень, высечь на нем слова в честь кого-то другого, сделать надпись на чешме, чтобы мысль, дошедшая до нас из глубины веков, оживила камень, взволновала нас и напутствовала тех, кто будет жить после нас. Греческий он знал, как византиец — выучился ему у пленных в ауле, — свободно толковал указы императора; подобно птицам, радовался он жизни, нисколько не заботясь, нравится это другим или нет. В таком же духе воспитывал он и своих детей. Тудор шел по пути отца, так же легко и солнечно улыбаясь, и это нравилось Пресияну — мир ведь создан для радости, не надо выть на него, как волк на луну с заснеженных хребтов государства, не надо смотреть исподлобья.
И это поздно понял Пресиян — жизнь уже на исходе, силы покидают его, единственным его зеленым лугом стала комната с птицами на коврах и с настенными изображениями охотничьих сцен. Он не испытывал больше никаких желаний, хотел лишь еще раз повидаться с Борисом и благословить его. А он опять уехал, на этот раз не на стройку в Преслав, а в свою Брегалу, вместе с женой и маленьким Расате, отдохнуть от дворцовой жизни с ее сплетнями и интригами. Пресиян понимал Бориса и оправдывал, но все равно жалел, что как раз сейчас его нет. Все же он надеялся, что увидит сына, прежде чем простится с этим миром...
7
Регенты и Михаил приняли наконец членов миссии. Несмотря на то что похвалы сыпались со всех сторон, Константин не был счастлив. Его ответы были мудрыми, но бесстрастными, взгляд — уставшим и углубленным в себя, голова — царственно спокойной. Императрица Феодора с трудом скрывала свое восхищение. Она смотрела на эту гордую молодость, одаренную красотой и чувством собственного достоинства, и как женщина женщину осуждала Ирину. Нельзя было остаться равнодушной к этому открытому лицу, светлому взгляду, мудрым словам. Феодора гневно косилась на Варду — человека, от которого исходили все беды и неправды. Она все еще не верила слухам о несчастном Иоанне. Можно было бы оправдать Ирину, если она решилась принести себя в жертву из-за сострадания к несчастному юноше, но если это был расчетливый шаг к его отцу, если она хладнокровно нанесла новую глубокую обиду израненной душе Иоанна, императрица не дрогнула бы наложить на нее самую тяжкую кару, хватило бы только власти. Темная сила таилась в глазах Варды, и Феодора робела в его присутствии. Он стоял мрачный и насупленный, с горящими глазами, не выпуская рукояти меча. В совете только он позволял себе носить оружие. Он смог убедить Михаила, что поступает так ради его безопасности.
— Мудрые мужи — лучшая драгоценность в моей короне. — Михаил поднял неокрепшую руку. — Философ, ты достойно защитил престиж моей империи, давшей миру самый лучший закон... Прими нашу похвалу, которую ты сам завоевал на чужой земле.
— Государь, — отвечал Константин, отвесив легкий поклон, — мир изменчив, и мудрость умножается. Быть может, я всего лишь зернышко будущего плода, и хвалы, чем более лестны для уха, тем больше смущают сердце, ибо человек не всегда чувствует себя достойным их...