Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Да, симпатичная версия, но лезут в нее трое. Это как минимум. Один — здесь, два — там. Там — брюнет и Лира, а здесь — убийца, который должен замести следы. Но не слишком ли большая на него падает нагрузка? Пожалуй, слишком. В таком случае не годится твоя версия, Зыкин. Громоздкая она, неуклюжая, усложненная. И Астахов с Лютиковым в нее не хотят помещаться.

Как-то проще все должно быть.

А княгиня в Заозерск не приезжала. И предметы, которые нашлись в квартирах Астахова и Лютикова, и портрет музейный, и предметы, которые не нашлись, альбом, скажем, — все это указывает не на княгиню, а на какого-то «А. В.» На княгиню указывает лишь портрет, который этот «А. В.» написал. Но написал — это одно, написал — не значит вручил.

И бляшка золотая, которая «С любовью», не обязательно должна была в руки княгини попасть. Мало ли кому эту самую любовь адресовать можно.

И выходит в итоге, дорогой товарищ Зыкин, что предположение твое о единице с пятью нулями трансформируется в большой вопросительный знак.

— Вероника Семеновна, вот акты инвентаризаций, вот ваша подпись. Объясните, как случилось, что в них нет упоминания об этой папке с документами?

— Инвентаризации производились по описям. Мы их брали за основу и сопоставляли с наличием.

— И что же?

— Не знаю.

— Но вы знали о существовании этих документов?

— Их не было в описях. Но я знаю…

— Почему эта папка не попадалась на глаза членам инвентаризационных комиссий? Неужели никто никогда о ней вас не спрашивал?

— Никогда.

— Вы не находите, что это выглядит… Ну не совсем естественно, что ли? Вы лично эту папку когда-нибудь держали в руках?

— Держала.

— Заглядывали в нее?

— Все заглядывали. Товарищ Наумов тоже.

— Астахов этой папкой интересовался?

— Нет, никогда.

— Лира Федоровна?

— Со мной она об этом не говорила.

— Кто имел доступ в запасник?

— Все. Только… Только ключи всегда со мной. И я…

— Да.

— Я несу персональную ответственность за сохранность фондов. В запаснике есть очень ценные вещи…

— Тем не менее Астахов складывал там краски…

— Он попросил разрешения. Так было удобнее. Не надо бегать через двор. Кроме того, в сарае было холодно, надвигалась зима.

Надвигалась зима… Астахов возник на горизонте Лиры Федоровны зимой. А за полгода до этого Лира Федоровна рассорилась с мужем. Серая папочка тогда лежала на месте. Наумов с ней работал открыто. Но чья-то рука заботливо оберегала эту папочку от взглядов членов инвентаризационных комиссий, кому-то не хотелось, чтобы папка попадала в описи. Ну-ка, Зыкин, тряхни хронологией. После Бакуева за музейный штурвал взялся Ребриков. Было это в пятьдесят седьмом. Ребриков — друг Наумова. И это, кажется, все, что пока о нем известно. Все ли? Ребриков был толковым организатором. Систематик. Это он смыл побелку с первородного греха. И это он толкнул Наумова на поиски княгининой коллекции. Систематик. Почему же он, этот систематик и аккуратист, не запротоколировал серую папочку? Считал ерундой? Может, и так. Но зарубить этот вопрос на носу тебе, Зыкин, нужно. И Ребрикова поискать нужно. Потому что началась эта мистика с папкой при Ребрикове. Ни Лиры Федоровны, ни Сикорского, ни тем более Астахова здесь тогда не было. Был Наумов. А Вероника Семеновна была?

— Сколько лет вы работаете в музее, Вероника Семеновна?

— С пятьдесят седьмого года.

«Значит, была»…

Так, Зыкин. Кажется, наступила пора сказать «пока» Веронике Семеновне, пожать руку Сикорскому и отправляться отсюда с Наумовым, который явно настроен потолковать с тобой. Наедине потолковать, без свидетелей. Он умный мужик, этот Наумов, он смекнул, куда я шагнул, когда заинтересовался трудовым стажем Вероники Семеновны, сообразил, что этим вопросом я и к нему адресовался.

Но чему он обрадовался, когда услышал о пропаже бакуевских бумаг?..

— Я не переношу насмешек, — сказал Наумов, когда мы уселись на скамью в сквере, отойдя от музея шагов на триста.

Портрет княгини, завернутый в газету, лежал между нами. Наумов потрогал сверток и бросил на меня испытующий взгляд, проверяя, видимо, впечатление. Я сказал беспечно:

— Это свойственно

всем.

— Я их не переношу, — повторил он. — Я понимаю шутку, я принимаю легкое подтрунивание, но я не выдерживаю холодной язвительной насмешки. Я не могу встать выше, я взрываюсь.

— Вы не одиноки, — заметил я равнодушно. Я никак не мог взять в толк, зачем он говорит мне это. Я ждал от него других слов, я еще думал о Веронике Семеновне, о серой папке и о странном поведении доцента, испытавшего нечаянную радость, когда Вероника объявила о том, что «папочки нигде нет». Мне понадобилось некоторое усилие, чтобы сообразить, что Наумов завел вовсе не абстрактный разговор, что своей короткой фразой о нетерпимости к насмешкам он уже объяснил мне все: и нежелание идти в музей, и последующую смену настроения. Но понял я это лишь спустя время. Я, к примеру, сразу догадываюсь, о чем идет речь, когда жена, придя домой на обед, объявляет с порога, что сегодня у нее «страшно много работы». На ее языке это означает, что посуду придется мыть мне. Но то жена, с ней мы как-никак привыкли обходиться без переводчика. А с человеком, которого ты увидел впервые, этот номер не проходит. Не прошел он и с Наумовым, понимать которого я стал лишь тогда, когда он заговорил о Лире Федоровне.

Заговорил, впрочем, не сразу. Сначала он рассказал мне кое-что о Ребрикове, который, по неточным данным Наумова, жил сейчас в соседнем областном центре. Наумовская оценка не разошлась с той, какую дал Ребрикову Сикорский. Это был Человек, Который Умеет Налаживать Дело. Не будучи сам узким специалистом, Ребриков тем не менее умел создавать ситуации, в которых узкие специалисты могли работать с полной отдачей. Он был способен вдохнуть душу в самое, казалось бы, безнадежное предприятие. Так вот и случилось, что музей, влачивший прежде жалкое существование, при Ребрикове преобразился. В музее прочно поселилась История. Оказалось, что у Заозерска интересное прошлое и что жили в городе интересные люди. Об этом, конечно, было известно и до Ребрикова. Но то были, как выразился Наумов, распыленные знания. Теперь они стали концентрироваться в музее…

Разговор стал мне надоедать. Я вытащил сигарету и начал неторопливо разминать ее, наблюдая за юрким воробьем, который целился поклевать табачные крошки, но никак не мог решиться подобраться к моим ногам.

— Я понимаю, — сказал Наумов. — Предисловие затянулось. Но думаю, вам будет полезно узнать, как случилось, что мы с Ребриковым заинтересовались княгиней.

Так. До сих пор вопрос трактовался однозначно — интерес представляла не княгиня, а ее коллекция. И не для Ребрикова, а только для Наумова, поскольку Ребриков коллекцией не интересовался. А тут вдруг: «Мы с Ребриковым».

— Я не оговорился, — сказал Наумов. — Да, мы с Ребриковым. Или, чтобы быть точным, Ребриков заинтересовал меня. Все началось с фресок…

— С каких фресок? — недоуменно спросил я.

— С церковных фресок, — сказал доцент, — с живописного рассказа о сотворении и грехопадении человека.

— Божественный комикс?

— Да, — усмехнулся Наумов. — Комикс… Комикс…

Он повторил последнее слово несколько раз, словно хотел обкатать его, потом заметил:

— А вы наблюдательный человек.

— Благодарю.

— Нет, в самом деле, — продолжал доцент без улыбки. — Безвестный художник восемнадцатого века был гениальным человеком…

Я вздохнул обреченно.

— Послушайте, — сказал я. — Восемнадцатый век. Не слишком ли далеко мы уехали?

Он считал, что не слишком. Он растолковал мне, что фрески в нашем музее — явление уникальное, поскольку на них представлена обнаженная натура; что нужна была большая смелость, чтобы отойти от традиций, от плоской иконописи к объемному изображению, да еще улыбнуться при этом, улыбнуться умно, тонко, не оскорбляя чувств верующих, но и предоставляя им полную возможность оценить юмор ситуации, в какой оказались Адам и Ева после вкушения яблочка познания…

Поделиться с друзьями: