Кладоискатели (сборник)
Шрифт:
— Эта ваша откровенность похвальна, — заметил я. — Но думаю, когда дело дойдет до распределения, вам все не достанется. Поделиться придется, Вероника Семеновна.
— Видишь, Веруня, что получается, — вмешался муж. — И я говорил… Ну… Ты же не одна. Товарищ Зыкин правильно рассуждает.
Вероника Семеновна приложила к глазам платочек. «Чувствительная ты больно», — подумал я сердито и сказал:
— Вы только за этим пришли?
— Нет, нет, — заторопился Григорий Андреевич. — За этим что ходить… Ты говори, Веруня, ну…
И Веруня заговорила. Всхлипывая, путаясь в словах, она заговорила о серой папочке. Она сказала, что видела эту папочку в последний раз уже после смерти Астахова. Это было важное показание. И Вероника Семеновна
— Назовите дату, — сказал я строго. — И сообщите об обстоятельствах.
Она вдруг покраснела и сконфуженно поглядела на мужа. Он мягко положил руку ей на плечо и, хмыкнув, подмигнул мне:
— Ладно, чего уж там… Говори, Веруня, все говори, как есть, ну…
И она рассказала. В среду, 22 мая, у Григория Андреевича был день рождения. На вечер ждали гостей. Веруня ухлопала на подготовку к этому событию весь вторник. Этот день в музее выходной. Утром в среду супруги оглядели закуски и решили, что все в порядке, неплохо бы подбросить на стол соленых грибков. День был базарный, и Вероника Семеновна, отправляясь на работу, сунула в сумку литровую банку. А крышку забыла. Грибы были благополучно доставлены в музей. Банку Вероника Семеновна отнесла в запасник, поставила на окно и прикрыла серой папочкой, которую сняла с бамбуковой этажерки. Уходя домой, она кинула папку на прежнее место.
— Кто-нибудь может это подтвердить? — спросил я.
Супруги переглянулись.
— Никто, — сказала Вероника Семеновна. Она успокоилась немного, перестала плакать, только нервно комкала платочек.
Я посмотрел на нее внимательно и спросил без обиняков:
— Кого же вы подозреваете?
— Я… Я об этом не думала…
— Значит, двадцать второго мая папка лежала на этажерке, — сказал я. — Десятого июня ее там не было. Восемнадцать дней, Вероника Семеновна, так?
Она молча кивнула.
— Запасник в эти дни вы открывали?
— Нет.
— Ключ, естественно, всегда при вас?
— Да. В сумочке.
— А сумочка?
Она снова заплакала.
Она плакала, а муж улыбался. Мужу все это казалось пустячком. Эко дело, подумаешь. Ну, оставляла Вероника Семеновна сумочку на столе, бывало, и без присмотра. Так ведь свои люди рядом, сослуживцы. Ну акты там какие-то переписывала, не сверяя наименований с наличием. Так ведь маленький винтик Веруня-то. Посолиднев люди подмахивали эти самые акты не глядя. Следствие обманывала Веруня? Ну что же, это плохо, конечно, нельзя обманывать. Но осознала она это, сама пришла и все как есть рассказала. Повинную голову и меч не сечет. Понимай, товарищ Зыкин…
Ищи, Зыкин, начало того конца… Хочешь, поверь Веронике Семеновне, — проверь. Только вот беда — не поддается проверке вся эта история с серой папочкой. А показание важное, если Веруне поверить.
Я проводил их, потом позвонил Лаврухину.
— А ведь это хорошо, Зыкин, — сказал он, выслушав меня.
— Что именно, Павел Иванович?
— Да то, что ее муж приводил. Ты чувствуешь, откуда ветерок?
Я чувствовал.
Утром Лаврухин меня напутствовал:
— Ты постарайся поосторожнее, Зыкин. Все-таки старушка, то да се… Сбоку заходи, сбоку…
— Ладно, — сказал я. — Провожу от молочной до ядома, потом — к Дукину.
На улице было как на улице. Я влился в поток прохожих и, не торопясь, пошел к дому Казаковых. Я знал, что в эти минуты Тамара Михайловна отправляется в молочный магазин. Много я всего знал о людях, так или иначе втянутых в орбиту дела, об их привычках, об их ежедневных маршрутах, обо всем том, что укладывалось в понятие «обыкновенность». Обыкновенность текла, как река, широкая,
тихая река с медленным течением. Река меня не интересовала. Меня занимали острова, разбросанные там и сям. Река обыкновенности, наталкиваясь на них, бурлила и пенилась, ее течение ускорялось, и я никак не успевал разглядеть, что же там такое было, на этих островах.К молочному магазину мы с Тамарой Михайловной подошли почти одновременно, только с разных сторон. Сухонькая старушка в дымчатом платье шмыгнула, как мышка, в дверь, которая тяжело грохнула. Она грохнула еще раз двадцать, и я успел придумать не меньше трех способов ликвидации этого грохота, пока не увидел наконец снова Тамару Михайловну.
«Стариков надо жалеть, — думал я, догоняя Тамару Михайловну и отбирая у нее авоську с бутылками. — А тех, кому не повезло в жизни, особенно. И Лаврухин толковал о том же самом. Но толковать — одно дело. А вот в данном случае…»
Тамара Михайловна семенила, я шагал рядом, помахивая авоськой, и балагурил обо всем понемножку: о дверях, которые того и гляди могут задавить человека, о погоде, которая в этом году удалась, и о прочих пустячках, о каких принято болтать при случайных встречах на улице с малознакомыми людьми. До дома было не меньше трехсот метров, и я мог позволить себе небольшую разминку, да и Тамару Михайловну следовало подготовить к тому главному вопросу, ради которого и была предпринята эта короткая прогулка. Вопросик был и простой и неприятный одновременно. Надо было выяснить, не сохранила ли Тамара Михайловна той самой анонимки, в которой ей рекомендовали вытурить зятя из квартиры. Женщины обычно хранят всякую ерунду — от увядших роз первой любви до почтовых квитанций и поздравительных открыток полувековой давности. Мы вправе были ожидать, что анонимку Тамара Михайловна сберегла. А нам важно было заполучить это письмо, потому что здесь мы столкнулись, пожалуй, как раз с тем случаем, когда анонимка становится документом. До сих пор мы слышали только слова. Словам можно было верить, но и не верить тоже было можно. А с анонимкой можно было и поработать. Это не телеграмма из трех слов. Это произведение, из которого мог выглянуть автор с присущей ему манерой письма, со своей лексикой и со своей грамматикой.
Лаврухин советовал заходить сбоку. Я точно следовал его указаниям и осторожно подводил Тамару Михайловну к вопросу об анонимке. И не моя вина, что мы споткнулись на половине пути, споткнулись на ровном месте, да так крепко, что Тамара Михайловна чуть не села на тротуар. Мы были еще далеко от анонимки, я только подбирался к разговору о Лире, ее имя еще не было названо. Тамара Михайловна толковала что-то про Казакова, про его причуды, я слушал и поддакивал, не забывая при этом легонько подталкивать старушку к предмету, который меня интересовал, к той точке отсчета, которая виделась мне исходной, к тому центру, из которого, полагал, начала раскручиваться спираль всех последующих событий.
Разговор шел о самых, казалось бы, невинных вещах. Старушка толковала о том, что ее супруг скучает по театру, что другие актеры его возраста, да и постарше, все еще играют, а вот Казакову пришлось уйти на пенсию, потому что у него прогрессирующая близорукость, которая и раньше ему мешала, которая у него с детства, такой, знаете ли, редкий медицинский случай, а очков он никогда не носил, было бы смешно надеть на Шмагу, например, очки, что бы из этого вышло? Я сказал, что из этого действительно ничего бы не вышло, но заметил, что подобная близорукость случай не такой уж и редкий, и рассказал Тамаре Михайловне про одного своего знакомого, имея в виду Лаврухина, который без очков не видит дальше собственного носа и, случается, проходит на улице мимо жены, не узнавая ее. «Но Лаврухин оптимист, — прибавил я, — он говорит, что близорукий человек живет в мире, населенном прекрасными женщинами и симпатичными мужчинами. Тем не менее он не пренебрегает очками, которые позволяют ему видеть мир таким, какой он есть на самом деле».