Клошмерль
Шрифт:
За этим призывом, столь необычным в практике кюре Поносса, последовала напряжённая тишина. И вдруг из глубины церкви прозвучал чей-то пьяный голос:
– А ну-ка попробуйте! Это ещё бабушка надвое сказала! Ваш боженька никому ещё не запрещал отливать!
Франсуа Туминьон выиграл своё пари.
Едва отзвучали в тишине эти беспрецедентные слова, вызвавшие всеобщее остолбенение, как по направлению к Франсуа Туминьону крупными шагами двинулся швейцар Никола. Внезапно он выказал живость, несовместимую с традиционной торжественностью походки церковного швейцара, сопровождавшейся ритмическими ударами алебарды о каменные плиты пола. Эти удары были скромными, но твёрдыми, и их успокоительный звук, казалось, гарантировал верующим Клошмерля возможность мирно молиться под покровительством бдительной силы, украшенной усами и покоившейся на непоколебимом основании двух икр, мускулатура и рельефность
Подойдя к Франсуа Туминьону, Никола сказал ему несколько строгих слов, не лишённых, однако, некоторого добродушия, хотя обида, нанесённая святому месту, была очень велика и на памяти клошмерльских швейцаров никогда ещё не происходило ничего подобного. Выходка была настолько чудовищной, что Никола не мог даже подыскать мерку для её оценки. В своё время он всячески домогался почётной должности церковного швейцара. Он делал это отнюдь не потому, что любил власть, подобную власти жандарма. Причина его домогательства крылась в высоком совершенстве его тела и особливо нижних конечностей, которыми он был обязан таинственной работе природы. Продолговатые и мясистые, с выгнутым изгибом идеальной формы в верхней части бедра, его ляжки были поистине изумительны. Они казались специально созданными для пурпурных, плотно прилегающих к телу штанов, привлекавших все взоры к безупречным филейным частям швейцара Никола. Что касается его икр, то они ничем не были обязаны всевозможным искусственным приёмам и стояли гораздо выше, чем икры какого-нибудь Клодиуса Бродекена. Его белые чулки натягивали мышцы – великолепные близнецы, соединённые, как бычьи головы под ярмом. При каждом движении они делали величавый рывок, который перемещал их и увеличивал в объёме. От паховой складки до большого пальца ноги швейцар Никола мог бы выдержать сравнение с Геркулесом Фарнезским. Прекрасные природные данные предрасполагали его гораздо больше к эффектным демонстрациям своих конечностей, нежели к полицейским действиям. Вот почему швейцар Никола, захваченный врасплох святотатственной новизной преступления, не нашёл ничего лучшего, как сказать виновному:
– Заткни глотку, Франсуа, и катись-ка отсюда сию же минуту!
Нужно признать, что это были умеренные слова, слова мудрые и снисходительные, и Франсуа Туминьон, несомненно, внял бы им, если бы накануне, в праздничную ночь, не выпил, позабыв о благоразумии, такую бездну лучшего клошмерльского вина. Дело осложнялось ещё одним обстоятельством: подле чаши со святой водой стояла толпа свидетелей: Торбайон, Ларудель. Пуапанель и другие. Все они внимательно следили за происходящим и потихоньку посмеивались. Будучи в принципе сторонниками Туминьона, они не могли поверить, что их приятель сможет оказать серьёзное сопротивление массивному Никола. Ведь Франсуа выглядел совсем замухрышкой: взлохмаченная шевелюра и вчерашняя щетина на щеках, пристежной воротничок с непривычки был надет косо, а галстук съехал набок. И потом Туминьону явно изменяла жена, что давно уже потешало всю округу. А Никола стоял перед ним, облечённый всем авторитетом церковного швейцара. Он был одет в парадную форму, со шпагой на боку, перевязью и треуголкой, и держал в руке свою алебарду, покрытую вдоль древка бахромой. Туминьон догадался о сомнениях своих друзей, видевших наперёд преимущества церковного швейцара. Поэтому он даже не пошевельнулся и упорно продолжал ухмыляться, глядя на кюре Поносса, онемевшего за своей кафедрой. Это привело к тому, что Никола повторил, повысив немного голос:
– Не валяй дурака, Франсуа, и катись отсюда поживее!
В его тоне чувствовалась угроза, и зрители, услышав его слова, улыбнулись нерешительной улыбкой, говорящей об их готовности перейти на сторону сильного. Эти улыбки удесятерили ярость Туминьона, страдавшего от сознания своей слабости перед багровой и невозмутимой громадой швейцара Никола. Он ответил:
– Уж не ты ли меня отсюда выведешь, чучело ряженое?
Вероятно, Франсуа Туминьон решил прикрыть этой фразой своё отступление, и за словами должно было последовать почётное бегство.
Подобные фразы обычно помогают самолюбивому человеку с честью выйти из положения. Но в эту минуту произошёл инцидент, который довёл смятение присутствующих до предела. Церковный поднос, приготовленный для обхода молящихся, выскользнул из чьих-то рук и рухнул на пол возле фисгармонии, где теснились богомольные женщины и дочери Пресвятой Марии. По полу с шумом покатилась шрапнель двухфранковых монет, по правде говоря, положенных на поднос самим кюре, прибегавшим к этой невинной хитрости, чтобы заставить раскошелиться своих прихожан, которые предпочитали жертвовать на приход одни медяки. При мысли о множестве двухфранковых монет, рассыпанных по всем уголкам храма, под ногами у скверных кумушек, чья алчность превосходила благочестие, – благонравные девы совсем потеряли голову и, присев
на корточки, принялись разыскивать монеты. С грохотом отодвигались стулья, громко подсчитывались собранные монеты, которых всё ещё недоставало. И вдруг над всей этой денежной суетнёй пронёсся пронзительный вопль, решивший исход дела:– Изыди, сатана!
Это был голос Жюстины Пюте, которая, как всегда, была первой в праведном бою и восполняла качества, недостающие Поноссу. Последний был слабоватым оратором и никогда не находил нужных слов, если обстоятельства отвращали его от умеренных проповедей, где находчивость была не нужна. Скандал в церкви привёл Поносса в полную растерянность, и он молился, чтобы небеса осенили его идеей, которая помогла бы ему восстановить порядок и обеспечить победу правому делу. К несчастью, в эту минуту на небесах Клошмерля не было ни единого ангела-вразумителя. Кюре Поносс оказался в безвыходном положении: он слишком привык рассчитывать на помощь небес, когда приходилось распутывать человеческие хитросплетения.
Между тем выкрик Жюстины Пюте напомнил швейцару о его долге. Надвигаясь на Туминьона, он сказал ему грубо и так громко, что его голос услышали все:
– Повторяю, Франсуа, убирайся отсюда немедленно! Или ты сейчас получишь у меня!
Наступил момент, когда в ошалевшей толпе страсти разбушевались до такой степени, что все позабыли о своём положении и о святости места. Голоса зазвучали в полную силу. Наступила минута, когда люди перестают выбирать выражения, и слова, вызванные душевным разбродом и смятением, теснятся на языке и дьявольским образом извергаются из уст.
Попытаемся осмыслить происходящее. Никола и Туминьон, движимые соответственно пылом религиозным и пылом республиканским, возвысят голоса до такой степени, что вся церковь сможет следить за перипетиями их сражения, которые скоро станут известны всему Клошмерлю. Таким образом, сражение это будет происходить на глазах у городка. Противники уже не смогут отступиться, так как в этом деле явно будут замешаны принципы и тщеславие. С обеих сторон будут произнесены проклятия и нанесены удары. Одни и те же проклятия, одни и те же удары, одни и те же средства будут поставлены на службу и добру, и злу, которые, впрочем, трудно будет уже отличить одно от другого. В сражении всё перемешается, и ругань обеих сторон будет в равной мере достойна сожаления.
Франсуа Туминьон, заняв позицию за рядами стульев, немедленно ответил на оскорбительную угрозу швейцара:
– А ну-ка, попробуй, дай мне пинка, бездельник!
– Ты его получишь без промедления, заморыш поганый! – взревел Никола, потрясая султаном с позолоченной бахромой.
Туминьона всегда приводило в ярость всё, что намекало на его физическую ущербность.
– Ах ты, каплун проклятый! – прокричал он в ответ.
Есть слова, которые больно ранят мужское самолюбие, даже если ты церковный швейцар, облечён в парадную форму и стоишь выше всяческих наветов. И Никола потерял власть над собой:
– Ах ты, гнусный рогач! Если уж кто каплун, так это ты сам!
От такого меткого удара Туминьон покрылся бледностью, сделал два шага вперёд и воинственно замер под самым носом швейцара.
– А ну-ка повтори, лизун поповский!
– А что, не повторю? Я даже мог бы сказать, кто тебе эти рога наставил, ветошь постельная!
– Не всяк, кто захочет, может стать рогачом, жирный юбочник! Уж твоей-то бабе, с её жёлтой свиной шкурой, никого не заманить. А ты-то сам здорово отирался вокруг Жюдит!
– Да как ты смеешь! Это я-то около неё отирался?
– Да, мой поросёночек, именно ты. Только Жюдит тебя погнала взашей, церковная кукла! Метёлочкой погнала!
Теперь, когда разговор перешёл на женщин и мужская честь была публично оскорблена, никакая человеческая сила уже не могла удержать обоих спорщиков. Госпожа Никола как раз находилась в центральной части церкви. Это была незаметная женщина, которую никто не почитал за соперницу, но икры Никола доставили ей множество тайных завистниц. Все взгляды обратились к ней: и в самом деле она была желта лицом. Кроме того, спорщики назвали имя Жюдит, и все тотчас же представили себе её ослепительное молочно-белое тело со всеми выступами и изгибами. И образ Жюдит сразу же заполнил собой святое место и воцарился в нём ужасающим воплощением любострастия, адским видением, извивающимся в постыдных утехах греховной любви. Толпа благочестивых женщин содрогнулась от ужаса и отвращения. Из уст этих отверженных бедняжек исторглась глухая и протяжная жалоба, подобная молениям Страстной недели. Одна из них от возмущения лишилась чувств и рухнула на фисгармонию, которая при этом издала звук, подобный раскату далёкого грома, вероятно, предвещающего небесные кары. Кюре Поносс обливался потом. Сумятица достигла своего апогея. Крики не прекращались, они звучали всё яростней и разрывались под низкими романскими сводами, подобно бомбам, отскакивая рикошетом и нанося пощёчины ликам изумленных святых.