Клоун Шалимар
Шрифт:
О том, что случилось с Биллом, он так никогда и не узнал.
К концу сорокового года лагеря в окрестностях Страсбурга уже подготовили для приема «гостей», и тут же, как по сигналу, подчиняясь приказам нацистов, жители стали возвращаться в родной город. Десятки тысяч юношей — так сказать, нежелательный элемент — были срочно отправлены на передовую. Макс понял, что, как это ни парадоксально, именно теперь, когда все на какое-то время вернулись домой, настала пора бежать. Новые места обитания для гомосексуалистов, коммунистов и евреев были устроены в Шримеке, возле Нацвеллер-Стратгора, и это был только первый шаг вниз. (Создание газовой камеры через дорогу от Стратгора пока держалось в секрете.) Ездить в типографию в Мюлленхайм стало с некоторых пор невозможно, и из-за недостатка средств Макс вынужден был отдавать в заклад и продавать семейные драгоценности и серебро. Надолго вырученных денег хватить не могло, а это уменьшало и шансы на спасение — для бегства наверняка потребуется значительная сумма. С серебром особых сложностей не возникало: переплавка делала его анонимным, и никто не мог догадаться о его происхождении. Сложнее было с ювелирными изделиями: тебе могли предъявить обвинение в сбыте краденого, а за это полагалась смертная казнь. В то смутное время, когда черный рынок еще не заработал, даже антикварные драгоценности
Их семейное предприятие пока не конфисковали и не разгромили, но это был лишь вопрос времени. Макс, как мог, запрятал все материалы, связанные с изготовлением фальшивых документов, частично в тайниках в Мюлленхайме, частично дома, однако при дотошном обыске их в любой момент могли обнаружить, и тогда… О том, что за этим неизбежно последует, Макс предпочитал не думать.
Такого рода тревожное и рискованное положение дел сохранялось до весны 1941 года. И вот настал вечер, когда в «Прекрасном бузотере» Билл сказал Максу о том, что коридор спасения готов и его с семьей решено вывезти в первую очередь. Преподаватели и студенты университета, так называемые отказники, не захотели возвращаться в «Великий рейх» и остались в Клермон-Ферране, несмотря на то что в любой момент их могли обвинить в дезертирстве. Ректору, господину Данжону, каким-то образом удалось убедить правительство Виши придать кампусу в Клермоне статус независимого университета, и до времени немцы решили не идти против Петена и его окружения. Профессор истории Зеллер с помощью студентов и при содействии военного коменданта города в течение лета выстроил вместительный «деревенский коттедж» в Жергови, рядом со знаменитыми галльско-римскими раскопками, о которых Билл не знал ничего, кроме того, что это место известное.
— Отправитесь сегодня ночью, — закончил Билл, передавая Максу клочок бумаги. — Если доберетесь до Жергови, вас там встретят и проинструктируют.
Макс Офалс слушал его с непроницаемым лицом, решив, что Биллу незачем знать о его личных связях с университетом. «Так это Гастон Зеллер, — подумал он. — Что ж, совсем недурно будет снова увидеть старого пирата».
Он покинул кафе, не оглядываясь и не прощаясь. Родители, как всегда, были дома, в большой гостиной. Аня сидела у расчехленного рояля и с безмятежной улыбкой играла по памяти какую-то вещь, не замечая, что инструмент хрипит и абсолютно расстроен. Макс-старший стоял за ее спиной, положив ей на плечи руки, с отсутствующим, отрешенным выражением лица.
— Время настало, — сказал Макс. — Нам пора бежать. Сегодня же.
Старики взглянули на него с изумлением, словно у них под ногами слегка заколебалась земля.
— Об этом не может быть и речи, милый, — сказала мать, снисходительно улыбнувшись. — Ты прекрасно знаешь, что завтра Шарль, сын нашего дорогого друга Дюма, получает свой башо [21] . Об отъезде поговорим позднее.
Фраза потрясла Макса своей несообразностью. Шарлю Дюма было уже тридцать — столько же, сколько и Максу, он уже давно жил не в Страсбурге, и получение им степени бакалавра осталось в далеком прошлом.
21
Башо (франц. bachot) — аттестат бакалавра.
— Но вы же дали мне слово, — упавшим голосом проговорил Макс.
Его отец кивнул головой и с важностью произнес:
— Верно, мы тебе обещали. И ты совершенно прав, напомнив нам о данном обещании. Два основных принципа — честность и дружба — тут явно вступают в противоречие. Что ж, мы предпочитаем сохранить верность дружбе и присутствовать на этом важном для близкого нам семейства торжестве, несмотря на то, что ты сочтешь наш поступок бесчестным.
— Опомнитесь! — вне себя закричал Макс. — Сейчас не до соблюдения каких-то условностей, вы прекрасно знаете, что с эвакуацией все школы, все коллежи позакрывались, в любом случае в это время года никаких дипломов не вручают!
— Тише, дорогой, перестань кричать, — с укором прервала его Аня и, перед тем как возобновить игру, добавила: — речь идет всего об одном лишнем дне. Послезавтра мы подхватим наши чемоданчики и быстренько отправимся, куда укажешь.
Не оставалось ничего другого, как согласиться. На клочке бумаги, переданном Биллом, было название места, где их должны были встретить: конюшня в деревушке Молсхайм, на самом краю обширного поместья, принадлежавшего Бугатти, а также слово «Финкенбергер». Макс всегда считал это названием вина, а не именем конкретного человека. Он решил, что это, вероятнее всего, кличка проводника, ответственного за благополучную переправку его с родителями за линию фронта. Той же безлунной ночью, которая именно по этой причине и была выбрана для бегства, Макс проделал на велосипеде двадцать миль по так называемой «винной дороге» до Молсхайма, чтобы сообщить месье Финкенбергеру о задержке на сутки. Выбор места встречи представлялся очень рискованным, поскольку автомобильный завод Бугатти перешел в руки нацистов. Правда, в то время гарантированно безопасного места вообще не существовало. Молсхайм с его старинными булыжными мостовыми, с чуть сгорбившимися под бременем столетий домиками был настолько буколически-прелестным, очаровательным, что казалось, у любого окошка может вот-вот появиться фея, а в зарослях вереска мелькнет говорящий сверчок из последнего нашумевшего фильма Уолта Диснея. Той ночью, однако, трагические события в семействе Бугатти будто саваном окутали Молсхайм, сделав и без того безлунную ночь еще темнее, — у Макса было такое чувство, словно у него на глазах черная тряпка. По мере приближения к центру ехать становилось все труднее, и в конце концов Макс слез с велосипеда и ощупью, как слепой, двинулся дальше пешком.
На протяжении одного только года конструктор и дизайнер автомобилей Этторе Бугатти, человек-легенда, которого все называли просто Патрон, потерял сначала своего сын Жана — тот погиб в автомобильной катастрофе, — а вслед за тем и своего отца Карло Бугатти, который, словно не имея желания становиться частью будущего, умер перед самой оккупацией. Этторе постоянно проживал в Париже, и хотя по-прежнему оставался гением инженерного дизайна и автором всех новых проектов, именно Жан в последние годы занимался
дизайном сидений, специфически изогнутых крыльев и футуристических кузовов машин. После его смерти Этторе снова поселился в поместье, на территории которого располагался и завод и где все постройки — включая выставочный павильон, кузовной, литейный цеха и проектную мастерскую — могли похвастаться массивными дверями из мореного дуба и бронзовыми ручками. Бугатти жили с феодальным размахом. В поместье был свой музей скульптуры, свой каретный музей, прекрасные беговые дорожки, конюшни для собственных чистокровных скакунов и своя школа верховой езды. Они держали призовых терьеров, племенной скот, почтовых голубей. У них был свой винокуренный завод и роскошный отель под названием «Голубая кровь», где они селили своих клиентов. После потери сына и отца великолепие, которого ему удалось достичь для своего семейства, лишь растравляло душевные раны Этторе, усиливало чувство пустоты, внезапно возникшей в его жизни. Всего через несколько месяцев после своего возвращения он продал поместье немцам — его просто вынудили это сделать — и покинул Молсхайм с ощущением человека, побывавшего в склепе. Он перенес все свои коммерческие дела в Бордо, но ни одного авторского «бугатти» больше на рынке машин не появилось. Этторе теперь производил коленчатые валы и авиационные двигатели. Менее известной стороной его деятельности до времени оставалось участие в Сопротивлении, к которому вслед за покровителем присоединились и многие из его прежних подчиненных. Один из них, старый жилистый тренер по конному спорту, ставший известным Максу как проводник Финкенбергер, сидел теперь на изгороди позади конюшни в тупике тенистого переулка и курил. Макс брел по аллее, то и дело натыкаясь на столбы ограды и всякий раз с трудом удерживаясь, чтобы не вскрикнуть от боли. Огонек сигареты служил ему маяком, и он плыл на его свет в кромешной тьме, как Леандр через Геллеспонт. Когда человек заговорил, Максу показалось, что завеса ночи вдруг разорвалась. Одновременно с голосом Макс смог увидеть, вернее различить, лицо говорившего, и тут он с удивлением понял, что это лицо ему знакомо. Первые произнесенные тренером слова были:— Черт меня задери, да я ж тебя знаю! Ну зашибись!
Макс был близким другом Жана Бугатти, учился у него управлять самолетом, вместе с ним вычерчивал дьявольски сложные фигуры высшего пилотажа в девственно-голубом довоенном небе. Вместе они изъездили вдоль и поперек эти когда-то благословенные места, пролетая верхом на золотистых конях сквозь золото летних дней. Теперь этот неповторимый, пересыпанный ругательствами говорок проводника оживил в памяти безмерно усталого, мучимого недобрыми предчувствиями Макса те счастливые времена.
— Я Макс Офалс, — сказал он. — Конечно, я тебя помню, Финкенбергер. Тебя не забудешь.
Бывший тренер предложил Максу сигарету, от которой тот отказался.
— Всё псу под хвост, — доверительным тоном заговорил Финкенбергер. — Наци хотят наладить тут производство оружия, мать их… Суки сраные. Но они любят собак и лошадей и любят гонять на долбаных машинах. Я тут увидел модель 57-5 с их дерьмовой свастикой на капоте, так чуть не блеванул. Крысы помоечные, а туда же, корчат из себя незнамо кого. Вонючки болотные, вот кто они на самом-то деле! Да еще этот отель! Мне никогда не нравилось его название. «Голубая кровь», тоже мне! А им оно по вкусу пришлось. Теперь там бордель. А чего ты один? Мне сказали, вас будет трое.
Макс объяснил ситуацию, и в настроении проводника произошла резкая перемена. Казалось, в его судорожно сжавшихся кулаках вместилась вся тьма ночи. Финкенбергер отшвырнул сигарету и, судя по учащенному дыханию, с трудом пытался сдержать ярость. Наконец он заговорил:
— Патрон бросил Молсхайм и смылся в Париж. Он, в ли, считал, что мы, рабочие, недостаточно ему благодарны. Ясное дело, старая школа: скинь шапчонку, когда он проходит, приставь ручку ко лбу, поклонись ему в пояс — чуешь, куда клоню? Ну да, может, оно и так на самом деле, может, и вправду были такие, кто не был уж очень-то благодарен за то, что на него смотрели словно на крепостного, хотя и предоставляли жилье, и деньги платили приличные. Были и такие, кто вообще никакой такой благодарности не испытывал. Месье Жан был другим. Чертовски свойским он был парнем. Судьба-злодейка сдала ему плохую карту. Считай, тебе крупно повезло, что ты был его другом. Кабы не это и ты заявился сюда и сказал то, что сейчас сказал, то я бы послал тебя сам знаешь куда. Окажись ты одним из дружков-недоносков Патрона, я бы тебе четко объяснил, что тебе делать и куда тебе лучше засадить свою долбаную задержку на сутки. Да ты соображаешь, чего стоило все это устроить? Ты подумал о риске перехвата сообщений по рации? Думал, сколько людей, задействованных по всему пути, в ожидании группы сейчас должны будут затаиться, а через двадцать четыре часа снова быть наготове? Ты понимаешь, какой опасности они из-за тебя подвергаются? Как бы не так! Любители вроде тебя, говнюка, ни о ком, кроме себя, ненаглядного, думать не научены. Но еще раз скажу — тебе повезло, ты друг Жана, и все, что делаю, это ради него, черт возьми, ради светлой его памяти, чтоб ей… Будьте завтра тут в это же время все трое, и не опаздывать, — иначе гори ты синим пламенем в своей сраной синагоге в святую субботу!
Страсбург встретил его огнем пожаров. Улицы кишели штурмовиками в касках. Макс, крадучись, шел пешком, ведя велосипед. Выбирал темные закоулки. Когда он увидел охваченную языками пламени типографию, страх заколотился в нем, он крутил его, месил, как тесто. Еще до того как он добрался до дома, Макс уже знал, что сейчас увидит: взломанные двери, хаос, лужи мочи на стульях, размалеванные лозунгами стены, холл, превращенный в нужник. Дом не подожгли, — значит, кто-то из нацистских шишек присмотрел его для себя. Везде горел свет, но нигде никого не было. Он проходил одну комнату за другой и везде гасил свет, возвращая их ночи, давая им выплакаться. Самому большому разгрому подверглась библиотека с тремя столами — кругом валялись скинутые с полок, разодранные книги, куча их еще дымилась посреди ковра — обугленная гора мудрости, на которую кто-то нассал, чтобы потушить огонь. Вывернутые ящики столов; исполосованные, косо висящие картины в поломанных рамах. Уезжая, он совершил ошибку: оставил поддельные документы родителей дома и тем самым приговорил и их, и себя. Правда, пока что отъезд спас ему жизнь. Пока что дом пуст, но закончится разбойная ночь, и дом перейдет в руки врага, и, возможно, здесь, как и в отеле «Голубая кровь», тоже устроят притон, и нацистские девки будут валяться на той постели, где спала его мать… Надо уходить. Надо немедленно уходить. Сейчас тут никого, но скоро все переменится. Макс наткнулся на случайно уцелевшую бутылку коньяка. Она лежала у шезлонга за развевающимися на ветру занавесями. Он отвернул пробку и стал пить. А время шло. Нет, оно не шло. Оно замерло, оно остановилось. Ушла красота, любовь ушла, ушло упрямство и задиристость. Время не шло. Оно стояло неподвижно с поднятыми руками. Упрямцы растаяли в воздухе.