Клуб интеллигентов
Шрифт:
— Ну, ну, завирай. Стрелять-то ты права не имеешь, — возразил Килбаускас.
— А это тебе что? Кочерга? — Габрис похлопал ружье по прикладу. — Ясное дело, сперва вора нужно остановить, но уж коли бежит — тогда держись...
И Убагявичюс глянул на свояка, будто предупреждая: со мной шутки коротки. Потом, скосив сердитый глаз на пасущуюся лошадь, уже требовательным тоном произнес:
— Подведи. Подведи клячу к краю.
В словах свояка Казис почувствовал неродственную, суровую ноту, попробовал отшутиться:
— Смотри, чего доброго, один конь весь колхоз объест. Плохи, знать, дела?
—
Излив скопившуюся злобу против расхитителей, Убагявичюс смолк. Не зная, с чего начать внезапно прерванный разговор, молчал и Килбаускас. Солнце уже склонялось над лесом, воздух свежел, потянуло сыростью. Казис украдкой взглянул на сидящего рядом, заметно постаревшего свояка, на его седые волосы, и человек этот показался ему совсем незнакомым, странным, вовсе не похожим на того, с которым он встретился несколько лет тому назад.
Молчание тяготило их обоих, и поэтому Казис промолвил:
— Однако ты, Габрис, говоришь как прокурор. А слов всяких нахватался, и понять нельзя...
Кажись, того только и ждавший Убагявичюс немедленно отозвался:
— Слов, говоришь? Слова-то мои обыкновенные. Кто хочет — понимает. На курсах, видишь, учусь, овладеваю знаниями. А ты коня-то выгони из клевера. Не могу смотреть, как уничтожаешь кормовую базу. Хоть ты мне и свояк, но сознание этого не переносит, не могу!..
— Поимей сердце, ведь животное жрать хочет. Как-никак — тоже общественное...
— Не могу. Думай что хочешь, а не могу. Гони прочь, и конец разговору.
Килбаускас не двинулся с места, обдумывая: послушаться или нет, но внезапно поднявшийся Убагявичюс короткими, решительными шажками заковылял к коню и, нервным движением ухватив его за недоуздок, вывел на большак. Казис встал и выжидал, глядя, что же дальше сделает его свояк. Но тот, не говоря ни слова, молчком сунул изумленному Казису вожжи в руку.
— Прогоняешь? — горько усмехнулся Килбаускас.
— Нет. Теперь можем поговорить по-деловому. Как говорится: рад бы сердцем, да душа не велит. А я, знаешь, — человек строгий.
— Будь ты каким хочешь, но со своими так... не красиво...
— А разве я тебе, Казис, не говорил: выгони? Говорил. Не послушался ты. Теперь уж прости, приходится, как видишь, действовать с позиции силы... Садись, поболтаем чуток. Еще успеешь домой.
С уст Килбаускаса готово было сорваться злое слово, он уж хотел плюнуть свояку в бороду и отправиться своей дорогой, но любезный голос Габриса удержал его. Он стоял, теребя в руке вожжи, подавляя
бушующую в нем злость, и думал. Наконец решил: останется, но не сядет.И свояки еще битый час стояли и беседовали.
При расставании Убагявичюс долго сожалел о краешке потравленного клевера, осуждал свое мягкосердечие, убеждал Казиса глубоко подумать о причиненном ущербе, понять положение вещей и заплатить колхозу штраф. Упоминание об этом вновь разожгло злобу Килбаускаса, но когда Габрис, пригласив свояка к себе в гости, похвалился, что покажет ему новый дом, Казис гневаться перестал, и они пожали друг другу руки.
ЧУДЕСА В СТАБУЛУНКЯЙ
Прежде, говорят, чудеса прямо с неба падали. Стабулункяйские болота всякими сверхъестественными явлениями так и кишели. И крепко всякие черти ту землю полюбили. Тяжело приходилось рядовому труженику. Встанет с постели не с той ноги, гляди — шлеп — и попал в чертов капкан. Осенит себя крестом, оберегая душу, — святой мерещится, будто белый пар, знаками на небеса приглашает. А человек на земле еще не успел подобающим образом пожить. Только господа, графы да кулаки от боязни перед духами свободны были. Зато черти с ними при жизни измучились. Потели во время оно от малой грамоты, господскую черную жизнь на бычью кожу записывая. Но отсыпет, бывало, господин настоятелю Крапиласу толику золотых, и весь чертов горестный труд идет насмарку. Откупали господа у настоятеля небеса, а злой дух снова ни с чем оставался.
Но вот настали новые времена. Как только крестьяне от барина освободились — и все духи из болот испарились. Отвернулся от настоятеля Крапиласа трудовой люд. В стабулункяйском приходе лишь двое костелу остались верны: Таршкус и Баршкус, и те оба бедным-бедны. А настоятель любил только густошерстных овец. Немногие объединялись вокруг Крапиласа, да и те без живой веры, так только, по привычке. С них много не сдерешь. А честно верующая голытьба Таршкус и Баршкус на свою копейку не в состоянии были содержать даже одну хозяйку Крапиласа. А пономарь Жваке, а органист Дуда, звонарь Баламбиюс, все Крапиласа хозяйство, да еще и костельные доходы?
Распался приход — говорить нечего: где уж тут верующих собрать, если пономаря с органистом свести не можешь. Оба на самогон налегли, разочарованием страдают. Стало быть, забыл всевышний Стабулункяй, совсем, видно, на задний план задвинул. Прежде как вы видели, и чудес было полно, и черти у бедного человека в ногах путались. А ныне души бедняков жизни возжаждали, и помирать никто не хочет. Нет у Крапиласа похоронных и свадебных доходов, дети рождаются без всякого духовного контроля. А прочие поступления — тоже жидковаты.
Стал ждать Крапилас чуда. Не верил, что свершится, но ждал. Ведь Стабулункяй — с давних пор место чудотворное. И начал Крапилас думать, что власть виновата, раз людей просветила и оторвала от костела.
Позвал однажды Крапилас пономаря Жваке и говорит, будто из священного писания читает:
— Рассохлись колеса. Рассыплются, а?
Глядит большими глазами Жваке, распустив черные усы, словно крылья, и, не понимая, поддакивает своему начальнику:
— Рассыплются, ксендз настоятель.