Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Как ты себя чувствуешь? — спросила она его перед этим.

— Гораздо лучше, — ответил он. Он подумал об Оливе­ре, убитом на войне, понял, что ему приходит конец, и вдруг искра света разрослась, ослепляя его, и он погрузил­ся в свет. «Может, он и обо мне вспомнил», — думал Брайн, перестав принимать позывные Сингапура.

Почти до самого дома вдовы он доехал на велорикше, и лишь последние шагов сто прошел через кусты, а потом, как вор, влез в комнату Мими через окно. Она отпроси­лась на несколько дней из ресторана, сказала, что просту­дилась, и они, лежа в постели, курили, разговаривали, ко­ротая ночь, и пили виски, которое он обычно приносил в кармане. Эти долгие часы были сладостны, но все же стоило им расстаться, как ему хотелось, чтобы все это по­скорей кончилось, чтобы он, с вещевым мешком за пле­чами, почувствовал, как вагон дрогнет и двинется, преодо­левая первую милю на пути к Сингапуру. Он чувствовал себя больным и хотел убежать отсюда. Он не мог бы ска­зать, что именно его гложет, что у него болит, но это было какое-то медленное физическое и духовное

разложение, так что, если ему придется пробыть в Малайе еще не одну неде­лю, он подойдет к дверям лазарета и скажет: «Бога ради, я разбит совершенно и больше не могу выдержать». «Ничего серьезного, — сказал он себе со смехом, глядя из двери ра­диорубки на зарю, разливавшуюся над верхушками пальм,— просто ипохондрия или как там она зовется, а может, одна из тех болезней, каких так много в этой чумной стране. Пусть только корабль войдет в Средиземное море, и я по­чувствую себя прекрасно, стану здоровым и спокойным, каким был всегда».

Малайя превратилась в поле битвы и казалась ему ка­кой-то нереальной, для него теперь уже была не жизнь, он чувствовал, что должен уехать, чего бы это ни стоило. Он надеялся, что коммунисты завладеют Малайей, хотя ему не хотелось помогать им, точно так же как и драться с ними, после того как во сне ему приснилось, что тот самый чело­век, отпущенный им, удрал, потом вернулся к обломкам самолета и всадил роковую пулю в Бейкера. По его мне­нию, если кого и следовало винить, так это правительство, по приказу которого их привезли сюда и сгрузили, как скотину, чтобы они несли службу где-то на окраине Британской империи. Может быть, правительству все надоело, оно устало и само не знает, что делает. Он готов был в это поверить, долгими часами размышляя во время пустых и нудных ночных дежурств. Но коммунисты не устали, это факт, и они никогда не устанут, потому что у них есть ве­ра в будущее, утраченная нами навсегда. «Коммунисты вы­ступали с речами, когда мы собирались у фабрики, — и, су­дя по письмам Полин, продолжают выступать и сейчас, — а это гораздо больше, чем то, на что осмеливаются консервато­ры, ведь многие коммунисты сами рабочие, они, как и мы, знают, что к чему. Да, они выиграли». И тут в голове у него все завертелось, все ходило ходуном, как на консерв­ной фабрике. «Я был не в себе, когда отпустил того ма­лого, но я рад, что сделал это, независимо от последствий. Только в глубине души я знал; что делаю, но этого было достаточно, это было хорошо, чудесно, потому что в подобных случаях надо поступать так, как я поступил бы, если бы у меня хватило мозгов все предвидеть и учесть».

Из этого сумбура мыслей выплыла вполне реальная прочная уверенность, что, до того как он попадет в Англию, Мими будет греть его душу, поможет ему сохранить рас­судок и стойкость. Их связь скоро должна была кон­читься, и они, зная это, старались теперь видеться как мож­но чаще. Он быстро проходил меж деревьями к дому вдовы («Здесь начинается запретная зона для союзной армии»), даже когда вдова была дома, ощупью пробирался через ве­ранду к незакрытому окну, у которого ждала Мими. А потом они лежали в постели, и Мими, распустив свои иссиня черные волосы, прижавшись к нему, шептала что-нибудь, и оба, даже в упоении любви, были так тихи, что их совсем не было слышно за ночными звуками Малайи, за шелестом кустов и деревьев.

Часто им казалось, будто время остановилось; они ле­жали в полумраке и разговаривали шепотом, ведь вдова сидела в своей комнате, за стеной, да и вообще говорить было, собственно, не о чем: близился тот день, когда боль­шой, трехтрубный, разукрашенный флагами корабль войдет в Сингапурскую гавань и он поднимется по трапу со всеми своими пожитками.

«Жаль, что я не владел собой, когда отпустил того малого. Конечно, я все равно прогнал бы его, но куда лучше было бы сделать это хладнокровно и обдуманно». Он чув­ствовал себя так, будто его обманули, над ним посмеялись, а он не знает, в чем состоит этот обман, и когда он начался, и почему до сих пор бередит его душу. Правда, ему каза­лось, что все это началось еще до его рождения или, во всяком случае, в те времена, когда он не мог разобраться и поделать тоже ничего не мог. Но никакого вывода он не делал и, вероятно, не хотел делать, так как могло получить­ся, что в конце концов ему некого винить в этом обмане, кроме самого себя.

Они слышали, как вдова ходит по дому; потом насту­пила тишина.

— Сейчас она сядет шить, — шепнула Мими, повора­чиваясь к нему всем своим теплым телом. — Ты услышишь, как строчит машина. Она будет шить долго, много часов подряд.

— Как странно, — сказал он, — я так никогда и не ви­дел этой старухи. А ведь она, можно сказать, была нашим ангелом-хранителем.

— Да.

— Какая она? Ты ни разу о ней не рассказывала.

— Да и рассказывать нечего. По-моему, она знает, что ты приходишь ко мне, но молчит. Мы о тебе не говорили, но я уверена, что она все знает. Мы вообще мало разгова­риваем. Иногда я ей даю американские доллары, а она ме­няет их на малайские деньги и отдает мне, хоть и не по такому выгодному курсу, как на черном рынке. Но это не­важно. Она добрая и часто дает мне риса или супа, а то поит чаем, если я прихожу поздно, когда она еще шьет или читает. Если я не могу заплатить за квартиру, она не тре­бует.

— Мне кажется, она хорошая женщина.

— Она не скупая, но очень бережливая. Я как-то встре­тила ее на рынке — оказывается, она, когда покупает яйца, берет миску, наливает в нее воду из крана и проверяет каждое яйцо на глазах у продавца. Продавцы не очень-то ее любят, но яйца она покупает хорошие. И еще она берет с собой на рынок счеты и говорит: «Дайте мне вот это, сколько это стоит?» Щелк, щелк. «Ну, — говорит, щелк, щелк, щелк, щелк, — выходит

столько-то, верно?» «Вер­но»,— говорит продавец, зная, что нельзя накинуть, ни цента.

Брайн закурил и дал сигарету Мими.

— И довольна она своей жизнью?

— Наверно. Почему бы ей не быть довольной? У нее есть акции каучуковой плантации и еще кое-что. — Он пускал колечки дыма. — У нее родственники в Пулау-Тимуре.

— Почему же она живет одна? Ведь китайские старухи обычно живут в семьях, правда?

— Она хочет жить одна. Не знаю уж почему.

— Но ведь с ней живешь ты.

— Мы почти не видимся.

— А меня она и в глаза не видела. — Он рассмеялся. — Интересно, будет она скучать, когда я уеду? Сказать по правде, я придумывал про нее разные истории. Представ­лял ее себе каким-то коммунистическим агентом, который собирает информацию или вербует людей для их дела, — своего рода комиссаром в северной Малайе, сеящим смуту в рядах британских оккупационных сил.

Она засмеялась.

— Какой ты глупый!

— Нужно же как-то развлекаться в радиорубке, а то совсем свихнешься, пока за тобой придет корабль.

После этого мимолетного и туманного упоминания о его отъезде оба на миг замолчали.

— Мими, — сказал он, — как раз перед тем, как мы нарвались на засаду там, в горах, я поймал партизана, ки­тайца.— Он наконец сказал ей об этом; он знал, что ска­жет, прежде чем они расстанутся. — И отпустил его, пото­му что не мог убить, — сказал он. — А потом, когда мы за­легли, я стрелял в воздух. Стрелял так, чтобы никого не задеть. Это было нелегко, но я справился с собой. Мо­жешь мне поверить.

Он все говорил, а она слушала с интересом, но на лице у нее нельзя было прочесть ни одобрения, ни осуждения. Она сидела на кровати с горящей сигаретой в руке.

— Почему ты это сделал? — спросила она наконец. — Почему?

Он рассердился — она так ничего и не поняла.

— Потому, что я так хотел. А теперь решил рассказать тебе, вот и все. Неужели не понимаешь?

Последние две недели тянулись так же медленно, как закованный в кандалы человек плетется по шестидюймово­му мосту через широкое и глубокое ущелье. Брайн терзал­ся страхом: а вдруг он не дойдет? Лагерь был деморали­зован, как осажденная крепость, и Брайн при всякой воз­можности старался улизнуть оттуда. Территория была обнесена колючей проволокой, наиболее уязвимые места укреплены мешками с песком, посты настолько усилены, что казалось, только половина лагеря спит теперь по но­чам. Ходили даже разговоры, будто солдат подразделения связи, пользовавшихся столькими привилегиями, заставят насыпать песок в мешки. «Это уж слишком, — говорили многие, — мобилизация мобилизованных», — и отказыва­лись этому верить.

А Мертон умер, и Брайн снова вспомнил, как дедушка, прожив на свете без малого восемьдесят лет, безропотно угас, словно пламя, горевшее у него в горне. Его жена умерла через полгода после него — прилегла днем поспать и больше уже не проснулась. В это время Брайн был в Ма­лайе, гораздо дальше прежней Абиссинии, о которой он едва осмеливался мечтать, потому что это был рубеж того фантастического мира, которым его, смеясь, манили еще в детстве, в дождливые вечера. Во время ночного дежурства в радиорубке он читал наизусть «Хана Кублы», или «Пре­святую деву», или другие стихи, и его охватывало то самое настроение, какое бывает, когда нахлынут далекие воспоминания детства. Однажды в тихий зимний день он сидел, глядя в окно на отблески огня, как бы зажженного каким-то добрым богом специально для него, чтобы он не сомневался, что уют и утешение есть и вне стен его тепло­го дома. Возможно, что он, читая по ночам стихи, сам вы­пустил этот острый гарпун, который полетел, увлекая за собой веревку, привязанную к нему. Но, во всяком случае, он впервые осознал, что у него есть прошлое и что сам он не возник из ничего. Он мог сказать: «Помню, как десять лет назад я шел по Вишневому саду и встретил Альму Ар­лингтон», и эти десять лет уже не были бессмысленным скоплением времени, а чем-то таким, что можно было четко определить, разграничить и назвать прошлым. Через неде­лю он будет уже на корабле, поплывет домой, чтобы так сказать, воссоединиться со своим прошлым, — и при этой мысли он чувствовал страх, смешанный с отвращением, и это было такое же чувство, какое он испытывал, читая сти­хи. Однако прошлое пока еще было очень туманным, точно так же, как и будущее, но по крайней мере он знал: и про­шлое, и будущее у него есть.

— Время, проведенное в Малайе, — это большой кусок моей жизни, — сказал он Нотмэну в муонгском баре через стол, заставленный бутылками.

— Может быть, тебе это только сейчас так кажется,— возразил Нотмэн. — Поверь мне, когда через десять лет оглянешься назад, все покажется сном, длившимся несколь­ко дней.

— Не могу себе этого представить, — сказал Брайн.

— А вот увидишь.

И Нотмэн снова наполнил стаканы.

Связисты вместе с писарями, поварами, шоферами я санитарами набивали мешки песком. Брани не верил, что лагерь можно надежно укрепить. Он был убежден, что, даже если они построят каменную стену в десять ярдов вышиной, рано или поздно все рухнет. Но он работал упор­но, без отдыха и, хотя не особенно устал, чувствовал себя одиноким и ничего не замечал, кроме своей работы. Рабо­тали они с семи утра, на весь день полагалось только два коротких перерыва, и он механически загребал лопатой пе­сок; иногда лопата казалась легкой, а иногда — такой тя­желой, что часть песка приходилось отсыпать. Горло у него пересохло, он мечтал о глотке воды, мечтал погулять не­сколько минут в тени деревьев, вдали от мешков с песком. Тем, кто оказался в конце вала, приходилось хуже всех, они были все время на глазах у караула, вынужденные ра­ботать без передышки, не имея возможности хоть изредка отлучиться и выпить воды, как это делал он. Часовые по­ходили на статуи, взмокшие от пота.

Поделиться с друзьями: