Ключ от рая
Шрифт:
— Сядь, сестра… Кто ты будешь, откуда? Неужто нет у тебя ни родственников, ни родины? Где был дом твой?..
Плечи нищенки вздрогнули, она еще ниже опустила голову. И глуховатый, будто пересохший от жажды голос ее из-под паранджи, помедлив, ответил:
— Дом мой — эта степь, бахши. Постель моя — пески, одеяло — вот это небо над нами, о бахши… Другого не знаю.
— Ты голодна, наверное?
— Голодным среди туркмен не останешься.
— Что привело тебя сюда? Что-то искала ты здесь, сестра?
— Душу, великий мукамчи. Свою потерянную душу…
— Как ты ошибаешься, женщина… не великий я. Только одно я великое знаю — что все мы равны перед жизнью. А душу… Нет, ничего я не смогу тебе сказать, посоветовать. Каждый сам ее теряет, сам и находит. Что ж ты хочешь сейчас, на этом празднике?
— Ничего.
— Да разве я могу не позволить, сестра?! Я рад тебе, как рад любому слушателю… Садись и слушай.
И зазвенел, запел дутар — и будто раздвинулась тесная кибитка, отдав стены горизонту и купол свой небу; или, может, это весь мир стал огромной кибиткой, домом человеку и всему живому, и под самым его туйнуком небесным потекла, заструилась, как в мареве, песня, музыка…
Ты родился на этой священной земле,
На прекрасной земле, на злосчастной земле.
Низко склонившись над дутаром и покачиваясь, пел мукамчи о всех, пришедших на эту землю, родством жизни самой, ее счастьем и тоской объединенных, — о человеке пел:
И в предутренней мгле неизвестны пути,
Что в грядущие годы придется пройти.
О явившийся в мир! Может быть, это ты
Станешь словом земли, воплощеньем мечты.
До тебя ей пришлось испытать маету,
Век от века копить суету и тщету.
Если б вовремя ты не явился на свет,
Веткам сада пришлось бы плодить пустоцвет.
До тебя было делом привычным ее
В братских распрях кормить в ковылях воронье.
Ты — бальзам наших душ, наша радость, и боль,
И надежда, и вера, и свет, и любовь!
О рожденные в муках под вечной звездой
Средь надежд и печалей пустыни седой, —
Сын, ты ночь на земле помоги превозмочь!
Освети эту землю терпением, дочь!
Так кричи же, младенец, в кромешной ночи,
О любви и надежде народа кричи!
Пел и, подымая голову, видел все разгоравшуюся сквозь темную, как горе, паранджу сияющую двойную звезду — там, где свет глаз скрестился со слезами, преломился в слезах… И эта двойная звезда вела мукамчи, из темных перепутьев души человеческой выводила на простор и сама же была самой лучшей наградой за этот тяжелый и долгий путь…
К ночи ближе, когда праздник продолжался уже на улице селения, нищенка осторожно поднялась и тихо отошла от толпы пирующих. Ее провожали лишь глаза Годжука Мергена. Она шла небыстро и все отдалялась, отдалялась, пока совсем не растворилась в подступающей темноте пустыни. И никто не знал, кто она и куда шла. И никто об этом не спрашивал.
13
Перебирая палки-оклавы с метками человеческих жизней на них, далеко унесся мыслями старый мукамчи. Из забытья вывел его детский голос с порога;
— Ата, саломалейкум!..
Старик повернул голову ко входу, пригляделся. Мальчик лет семи робко поглядывал на него, не решаясь пройти дальше.
— Валейкумэссалом, сынок! — Он обрадовался, что появилась наконец-то
живая душа возле него. Всю жизнь провел он с людьми и не любил даже краткого одиночества — кроме разве что случаев, когда складывался, рождался в душе новый мукам. — Что же ты остановился? Проходи и садись, будь гостем, раз пришел. Гость — это дар судьбы, и не должен он стесняться. — И шутливо добавил: — Пусть хозяин суетится, а не гость…Мальчик учтиво, как его учили, поклонился и прошел в кибитку, сел перед хозяином.
— Кто же ты будешь, сынок? Что-то не помню я тебя средь ребятни аула.
— Мама сказала, ата, что ты меня вспомнишь…
— А кто же твоя мать, кто отец? Откуда вы?
— Мы приехали вчера только… мы будем теперь в вашем ауле жить. Как твое здоровье, ата? Мама мне сказала… Велела мне спросить, можно ли ей с отцом прийти к тебе сегодня?
— Конечно, сынок. Мой порог никому не заказан. Но кто же вы?
— Мы… мы дехкане. А мама сказала, что ты все вспомнишь, если я скажу… — Мальчик поднял глаза к туйнуку, старательно припоминая. — Если я скажу про несъе-мукам [118] …
— Несъе-мукам?!.. В долг? Кому же это я мог дать песню в долг?.. Ах, вон оно что! А я уж и совсем было забыл про это. Да, был такой Салланчак-мукам, спетый в долг… Так ты, выходит, сын ее?! — Годжук Мерген тихо и счастливо рассмеялся. — Ах, как порадовал ты меня, сынок!.. Ты живешь, мальчик мой, и что мне еще надо?! И у тебя есть братишки, сестренки?
118
Несъе-мукам — буквально: песня в долг, взаймы.
— Да, ата. Целых двое. Но они маленькие еще.
— Целых двое?! — Старый мукамчи сам радовался как ребенок. — Надо же! Да-а, я спел колыбельную над тобой, когда тебя, сынок, еще и в помине не было… Дай мне хотя бы дотронуться до тебя. Какой ты большой, совсем уж джигитом стал…
И поднял свою немощную руку, ладонью коснулся теплых волос немного растерянного, удивленного и почтительно глядящего на него мальчика…
…Шла по туркменской степи весна, ярким и скоротечным цветением устилая свой путь, свежий, еще не истомленный зноем ветер шумел в нарядных от первой зелени саксаульниках, призывно свистели птицы. А люди работали, торопясь не упустить весну, подготовиться к нелегким испытаниям лета, не менее беспощадного здесь ко всему живому, чем зима. Люди чистили колодец, оберегая воду — защитницу, покровительницу всей здешней жизни. Молодой Нуркули-ученик, всего две недели назад женившийся, спускается на веревке в колодец, чтобы привести в порядок обвалившуюся в одном месте его стену. Опускается на глубину тридцати человеческих ростов, а колодезный мастер Махмуд-уста и его помощники понемногу отпускают веревку. Стены колодца выложены-переплетены салемом — толстым саксауловым и иным хворостом; и, кажется, нет им, идущим вглубь, конца… И вдруг там, во тьме, где должны быть вода и дно, рождается и нарастает какой-то зловещий гул, а вместе с ним надсадный скрип стен… Не впервой спускаться Нуркули в глубину, в самое водоносное чрево матери-земли, — но впервые слышит он эти неведомые и грозные глубинные звуки. «Махмуд-ага, колодец стонет!.. — кричит он, не сдерживая уже страх свой, вверх, к недостижимо далекому, кажется, теперь, окошку неба, весеннего света… — Он стонет, уста!..» — «Да-да, слышу… мы поднимаем тебя, сынок, — держись!..» Но гул и скрип разрастаются, захватывая все и глуша, будто это сама вселенная скрипит и расшатывается вся… зловещие струйки песка текут, змеятся, сливаются в тяжелые потоки, рушатся на него, затмевая последний свет, — и с тяжким вздохом, с хрустом и треском сминаемого салема проседает земля и замолкает. Замолкает навек…
Будто сам все это видел, испытал на себе Годжук Мерген — так явственно слышат уши гул этот утробный, жуткий, видят глаза тяжелые, захлестывающие потоки песка… Да, не приведи аллах никому увидеть это, рассказанное ему совсем еще молодой женщиной. Он встретил ее, возвращаясь домой из дальней поездки, на улице одного из аулов вдоль гор. Он только что въехал в аул и изнемогал от долгой жажды, а она шла с кувшином на плече от источника. Считалось неприличным просить напиться воды у девушки или молодой женщины, но Годжук Мерген мог оправдаться возрастом своим, а еще более — жаждой.