Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Без увольнительной?

— Да это рядом… Луначарская…

— Ладно, идите. На мою ответственность… Только попроворней, не подведите.

Алексей зашагал быстро, будто боясь передумать. Сам еще не знал, как он объяснит свое неожиданное и позднее появление, что скажет… Просто по ее глазам, по ее губам догадается и поймет — желанный он или нежеланный… Ее глаза не солгут.

А ведь как беспомощно отгонял прочь от сердца все, в чем по сложившемуся за эти месяцы убеждению подозревал помеху, обузу душе, но вот знакомый дувал, знакомая чинара во дворе, и сердце забилось горячей, нетерпеливей…

Темнела открытая дверь. Остановился на пороге, позвал:

— Валя!..

— Кто там?

— Это я… Алексей…

Она

вышла на свет, и по ее вспыхнувшему, зардевшемуся лицу он понял, что его здесь ждали.

14

Пышет жаром локомотив, кропит на бегу брызгами горячего смолистого пота серую щебенку железнодорожного полотна, разгонисто увлекает за собой многосуставчатый, кренящийся на изгибах пути воинский номерной эшелон. Остались позади Яны-Курган, Кзыл-Орда, Аральск, Челкар, Актюбинск — сверкающие высокими окнами белостенные осанистые вокзалы с говорливым прибоем их перронов, остались позади и десятки маленьких сонных станций, сотни саманных полустанков, казалось чудом устоявших перед вихревым громыханием набегающих колес. Необозримые волнистые пески, где взору и зацепиться не за что, — разве что мелькнут на шафранном склоне бархана реденькие кустики саксаула. Эти пески сменились такими же пустынными, скупо, посеребренными полынью солончаками. Одиноко парит в дымчатой сухости неба беркут — долго, ох долго ему искать здесь какую-либо поживу, что неосторожно покинула свою упрятанную под запекшейся коркой такыра прохладную нору.

Но вот еще день-другой пути — и в эту извечную, омертвелую желтизну сочно стали вкрапляться заросшие густым щавелем луговины на берегах мелких речушек и озер, перелески в далеких ложбинах, череда ветел на пыльном тракте, овечьи толоки и кошары и обранные тенистыми садками усадьбы степных совхозов.

И полагалось бы повеселеть лицам тех, кто, облокотившись на закладки дверных проемов, смотрел на исподволь начинавшую оживать и буйствовать щедрым июльским разнотравьем землю. Но очень уж безрадостными, гнетущими были вести, с которыми дежурные и дневальные, выбегавшие на остановках, возвращались в вагоны.

— Только что при мне передавали… Сам слышал… Оставили Новочеркасск, Ростов… Бои под Воронежем, в Цимлянской…

— Эваколетучка прошла… Разговаривал с ребятами… Оттуда все, с юга… Рвется немчура к Волге…

— Танкистам отправление дали… Пропустили впереди нас.

— А ты думал, что тебя пропустят первым?..

— Да ведь и мы не к теще в гости едем.

— Ну, нас пока рассортируют, то да се, а ребятам, может, придется с ходу на передовую… Им приказ прямо в вагонах прочли…

— Двести двадцать седьмой?

— А какой сейчас другой может быть? Крепче, брат, все равно не скажешь… Куда уж дальше!..

И снова размахнулась, простелилась далеко к горизонту степь; теперь все чаще вклинивались в нее поля — и недавно убранные, с маячившими на стерне обмолоченными скирдами, и еще не скошенные — под ветром волнилось отяжелевшее золотистое руно, нетерпеливо ждало людских рук… А не сходили с глаз, неотступно стояли перед ними и другие поля — разметанные, исполосованные вражеским железом, вдавленные в землю колосья, вражеские танки, пылящие на проселках и дорогах к Волге…

Двухосные теплушки, в которых разместили выпускников военно-политического училища, были подцеплены и долго следовали вместе с цистернами горючего, но в Бузулуке теплушки поставили впереди длинного ряда запломбированных вагонов — на каждом из них белела надпись «Для Ленинграда», — и эшелон, получив другой номер, двинулся еще быстрей.

Безостановочный стук колес в иное время бы нагонял дремоту, а сейчас стоило Алексею смежить веки, как накатывались раздумья, снова и снова вспоминались во всем своем суровом, пасмурном облике последние училищные дни. Начало каждого из них неизменно предварялось тревожным и мрачным вступлением — сводкой Информбюро о тяжелых оборонительных

боях в междуречье Дона и Волги, о станицах и городах, которые пришлось там оставить, сдать врагу…

Однажды во второй половине дня отменили занятия по расписанию, раздалась команда построиться. Строились раздельно, по ротам, в противоположных сторонах плаца. К первой роте подошел сам начальник училища. Он раскрыл темную кожаную папку, и ветер шевельнул страницы каких-то вложенных в нее документов.

— Оглашаю приказ Верховного Главнокомандующего… Номер двести двадцать семь…

Голос Кострова звучал глухо и хмуро. На четверть часа — полное и тягостное безмолвие. Приказом вводились жесткие меры борьбы с паникерами и нарушителями дисциплины, гневно и решительно осуждались упадочнические настроения, и каждое слово строгим укором обжигало сердце… Со всей неотступной прямотой и властностью Верховный требовал от каждого воина железной стойкости и решимости: «Победа или смерть! Ни шагу назад!»

А на них уже было новенькое обмундирование — не курсантское, а полевое, складки которого угловато топорщились под портупеей, даже не успели разгладиться после армейских цейхгаузов. Накануне они старательно прикололи звездочки к пилоткам и по три кубика на петлицы гимнастерок… И напрасно было мысленно утешать себя тем, что этот укор народа их, только-только одевших воинскую форму, не касается. Да, они, сто двадцать выпускников-политруков, лично не сделали ничего такого, что могло бы умалить, опозорить честь и великий смысл этих рдевших темно-рубиновым огнем знаков, но пока… пока, надо же признаться, и не прибавили к их прежней, давней славе ничего своего… Пока ничего! Это где-то впереди, в будущем, на неразличимых отсюда, неведомых рубежах, где по велению Родины надо встать и стоять насмерть!

На другой день снова построение. Читали приказ о выпуске, а в ушах по-прежнему звучал еще тот, вчерашний, двести двадцать седьмой…

Накануне отъезда заскочил в каптерку. Там стоял на полке продранный, обтертый чемодан, который пропутешествовал из Нагоровки сюда. Еще в первые дни пребывания в училище отдал Рустаму, а тот — приезжавшему к нему отцу брюки, пару верхних рубах, туфли с галошами. Все это было ненужным, лишним. Сейчас переложил в вещмешок из чемодана то немногое, что там осталось. Носки, перчатки, чиненный Валей свитер, ею же сшитые подворотнички.

— Ну вот и все, — встряхнул Алексей опустевший чемодан. Что-то, однако, внутри звякнуло. Раскрыл снова. Из-под газеты вывалилась и лежала на дне цепочка с ключами. Взял их, растерянно соображая, как поступить, привычно ощупал пальцами плоские разнокалиберные зубчики ключей. Один от главного входа Дворца, другой открывал комнату правления и дверь в театральную часть…

— От дома, что ли, товарищ политрук? — полюбопытствовал старшина, впервые именуя его по званию.

— Да нет, служебные, — коротко обронил Алексей и, смутившись оттого, что этот ответ мог удивить еще более, показаться вовсе нелепым и странным, торопливо сунул ключи в вещмешок и вышел.

И все это — казармы, училище, плац, мусульманское кладбище, арыки, каптерка с ее крутым хозяином — теперь так же далеко, нет, по существу, еще даже гораздо дальше, чем Нагоровка. И так же далеко Валя… Но были, остались, не забудутся те великодушно подаренные ему помкомвзводом полчаса, которые, вопреки отсчитывающим новые и новые километры железнодорожным указателям, сделали для него Валю отчетливо памятной, близкой… В тот вечер, увидев ее и пытаясь объяснить свое столь внезапное позднее появление, он вначале понес что-то несуразное, невнятное… Стал было рассказывать о приезде к ним Алексея Толстого, потом без всякой связи заговорил о понадобившихся подворотничках, о скором отъезде. Намеренно говорил негромко, и она, как и тогда, при их первых встречах, внимательно смотрела на его губы, и это как бы давало ему право смотреть, ласкать своим взглядом ее чуть растерянное и обрадованное лицо.

Поделиться с друзьями: