Ключи счастья. Алексей Толстой и литературный Петербург
Шрифт:
Речь, во-первых, идет о повести, которая печаталась на протяжении второй половины 1906 года (то есть уже после кончины Александры Леонтьевны) в журнале «Задушевное слово» для старшего возраста: «Графиня А. Л. Толстая. “Мое детство. Рассказы бабушки”». Многие мотивы отсюда использованы потом А. Н. Толстым в «Детстве Никиты», и прежде всего — путешествие детей по старому дому с портретами предков в нежилых холодных комнатах, цветными стеклами и загадочной сумасшедшей старухой, перебирающей что-то в шкатулке; романтическая история с мертвым женихом и таинственные сны о месяце, отозвавшиеся в «Детстве Никиты», где так важна романтика снов и враждебного лунного света. Дети в повести хвастаются: «А ты летаешь во сне по лестнице?», фигурирует река, пиявки, лягушки. Даже одежда знакома по «Детству Никиты»: шелковая рубаха и бархатные шаровары. Поместье называется Рощино, а героиня — Катя Рощина, как потом в «Хождении по мукам» (может быть, потому, что мать боготворила актрису Рощину-Инсарову?). На эти мотивы очевидно накладываются и романтические впечатления самого Толстого, часто посещавшего Коровино, — старое, пришедшее в упадок тургеневское гнездо с его разноцветными стеклами, старинной, затейливой мебелью и ореховыми дверями. Именно
«Детство Никиты», например, вероятно, содержит в себе много автобиографических черт.
Мать А. Толстого, если я не ошибаюсь, а память у меня хорошая, была детской писательницей, пишущей под псевдонимом «Бромлей». Она печатала в «Роднике» (год забыл — кажется, лет двадцать тому назад) вещь, детально похожую на «Детство Никиты». Повторяются подробности выезда, «лягушачьего адмирала» и фигуры учителя.
Но автобиография служит для писателя только местом, откуда он берет свой материал.
«Детство Никиты» поразительно (оно лучше) не похоже на вещь матери автора (Шкловский 1924/1990: 201–202).
Шкловский, которому было тогда лет двадцать пять, явно вспоминает свое детское чтение. Он перехвалил свою память: мать Толстого подписывалась не Бромлей [217] , а Бостром, и это был не псевдоним, а фамилия мужа, и печаталась она не в «Роднике», а в «Задушевном слове». Но все же он точно отметил сходство между ее произведениями и книгой Толстого. На наш взгляд, Шкловский нашел связь «Детства Никиты» не только с повестью, но и с серией ее рассказиков о маленьком мальчике, которые шли в том же 1906 году в «Задушевном слове», только для младшего возраста: «Ортина лошадка», «День проказника» (с. 28–76) — по одной странице в номер; «Василий Иванович» — про кота, запечатленного в «Детстве Никиты») (с. 227–228, 250–251), и т. д.
217
Писательница Надежда Бромлей (1884–1966) была почти ровесницей Толстого.
Александра Леонтьевна, довольно много печатавшаяся писательница, кажется, только в детских своих вещах оттолкнулась от «направления» и заговорила свободным и изящным языком. Толстой выше всего ценил ее детские вещи [218] . Наверняка, читая их, он почувствовал побуждение продолжить эти произведения на свой лад.
Ключевым для «Детства Никиты» материнским текстом был ее рассказ «У камина», помещенный в «Самарской газете» в канун 1900 года — в праздничном рождественском номере 25 декабря 1899 года. Рассказ был написан срочно, по заказу газеты, которой потребовался святочный рассказ. В письме мужу Александра Леонтьевна сообщала, что «рассказ Леле (уменьшительное от Алексей, бывшее в ходу у Бостромов. — Е.Т.) очень понравился». Ср.:
218
Впоследствии ее детские рассказы переиздавались, входили в детские сборники «Подружка» и др., печатались в хрестоматии «Родная речь» (Оклянский 1987: 218–243).
В нем есть все непременные атрибуты, при помощи которых изготовлялись такого рода сочинения, — зимний вечер, комната, фантастично освещенная пламенем камина, и бабушка, которая, задумчиво глядя на огонь, рассказывает внучке «жуткую и правдивую» историю… Это история о двух людях, что изображены на фамильных портретах, виднеющихся через отворенную дверь в полутемной анфиладе соседних комнат. Один — «суровый старик с острым носом и ястребиными, пронзительными глазами». На другом портрете изображена «молодая женщина лет 25… в руке она держит розу, но эта роза совсем не идет к гордой ее позе вполуоборот к зрителю, к надменной ее улыбке и к большим, веселым, вызывающим глазам. Пламя скользит по ее белому платью, голым плечам, играет на ее лице. Мне кажется, что портрет оживает, что гордая веселая красавица улыбается загадочно и надменно…»
Старик и гордая красавица, «оживающие на портретах», загубили друг друга… (Оклянский 1987: 143).
Это воспоминание о семейной легенде, претворенное в материнском рассказе, наиболее насыщено смыслами, концентрировано, густо, весомо — кажется, именно поэтому здесь, вокруг этих портретов, находится смысловой центр и «Детства Никиты» — по крайней мере парижских глав.
О мистических последствиях, какие имела для него смерть матери, Толстой писал в эссе «Непостижимое» (1913):
Со дня кончины матери я постоянно чувствовал ее присутствие. И чем более усложнялась моя жизнь, чем интенсивнее я жил духовной жизнью, тем легче чувствовал себя. Тогда же я начал писать.
Страстным желанием моей матери было, чтоб я сделался писателем. Но почти никогда при ее жизни я не думал об этом. Но со дня кончины матери я живу, подчиняясь неведомой мне воле, которая привела меня к моей теперешней жизни. Я никогда не был религиозен, но с того времени начался рост религиозного мистического сознания, завершившегося утверждением бытия не эмпирического. Все, что я рассказал вам, есть самое значительное, неизгладимое в моей жизни, но я никогда об этом не писал и не буду писать (Толстой 1982: 34).
Автопретексты
Толстой никогда не писал о том, до какой степени все его детство было насыщено писательством. В «Краткой автобиографии» он вспомнил лишь об одном неудачном опыте — рассказе «Приключения Степки», написанном в десятилетнем возрасте, после которого «матушка больше не принуждала его к творчеству», — но выясняется, что этих опытов было немало (Оклянский 1987: 147).
Впервые к своим детским впечатлениям девятнадцатилетний Толстой обратился где-то около 1902 года — он предполагал участвовать в журнале «Юный читатель»: рассказ без названия («[Я лежу в траве]» (Толстой 1953: 105–115) остался в архиве писателя. Матери Толстой писал, что пробует писать воспоминания. Перед нами сцены, написанные в первом лице, объективирующие значимые психические вехи. В начале рассказа лежащему в
траве ребенку дом кажется замком, мать — царевной, это заколдованное царство, где никто не может пошевелиться, и ребенок чувствует острую жалость к взрослым: очевидно, первое ощущение своей отдельности и предчувствие большей свободы ребенка по сравнению со взрослыми, привязанными к своему месту и судьбе. Следует страшная сцена разделки только что зарезанного борова; ребенок убежал, чтоб не видеть, как режут, но странное любопытство влечет его к туше: первый опыт смерти. Затем описан ужин с работниками, который приятнее ребенку, чем домашняя трапеза: первый опыт измены. Остальные эпизоды менее психологичны: обучение верховой езде, полевые работы, снеговая крепость, воющий на чердаке ветер. Мы видим, что уже тогда кристаллизовались темы и мотивы будущих глав «Детства Никиты». Рассказ подвергся правке дяди Толстого Н. Шишкова, в рукописи сохранились его указания (Там же: 335). Приведенная в нем сказка матери о мальчике, которого лягушка позвала жить в пруд, и он туда прыгнул и сам превратился в лягушку, наверное, отразилась в «Золотом ключике». Впрочем, вечное сидение маленького Алеши в реке или у реки само подсказывало подобные сюжеты; впоследствии один из частично автобиографических героев Толстого получит за свою привязанность к речке кличку «Кулик».После этой не слишком удачной попытки сына Александра Леонтьевна сама обратилась к сюжетам, связанным с его детством. Возможно, она соперничала с ним, желая спровоцировать его на творчество (Оклянский 1987: 141–142).
Следующее обращение Толстого к детским впечатлениям произошло уже в Париже, где он, начинающий поэт, работал над стихами, пробуя новые формы на грани стиха и прозы (см. гл. 1). Свобода просодии, нащупанная им в верлибрах, сказалась в его дебютных стихах, имевших успех. В 1910 году он начал писать прозаические сказочки, где звери и дети думают народными мыслями и говорят народным языком — одновременно «вечным» и сегодняшним. В «Детстве Никиты» Толстой довел до совершенства свое «ясновидение» («бытовое ясновидение» нашел в его прозе Мережковский — Anon. 1917: 731), поистине постиг душу зверей и птиц — скворца Желтухина [219] , мерина Клопика [220] , кота Василия Васильевича [221] , ежика Ахилки [222] .
219
Желтухин не только птичка, но и чудак, один из персонажей комедии Толстого «Касатка» (1915). Его в 1923 г. сыграл в постановке Рижского русского театра сам Толстой.
220
М.б., от названия породы лошадей клеппер? Лошадку маленького Алеши звали Копчик.
221
У А. Л. Бостром кота зовут Василий Иванович. В русском переводе «Кота в сапогах» Людвига Тика кот назван Васькой. Перевод сделан Вас. Гиппиусом для журнала «Любовь к трем апельсинам» (1914. № 1).
222
Имеется в виду, по-видимому, ежиная уязвимость снизу. Ассоциацию подкрепляет фр.aiguille или aguille — иголка или острие.
Мотивы сказок начала 1910-х годов попадают и в «Детство Никиты», включая сюда страшные, тяжелые, символические сны, которым, казалось бы, не место в книжках для маленьких детей. Обретают новую жизнь некоторые старые его персонажи. Так, троица братьев — Лешка, Фомка и Нил из сказки «Порточки» (у них одни порточки на троих) переносятся в «Детство Никиты»: тут их зовут Семка, Ленька и Артамошка-меньшой, и отец не велит им из дому выходить — валенки трепать. Есть и Нил — хоть он и не брат им, зато бьется бок о бок с ними в той же битве. Та же троица в «Петре Первом» превращается в братиков маленькой Саньки Бровкиной: это Яшка, Гаврилка и Артамошка, выбегающие по нужде в одних рубашках до пупка и босые: ни порточек, ни валенок. Как рассказано в «зернистых» воспоминаниях Бунина «Третий Толстой», в Париже Алексей Николаевич хвастался, как продал несуществующее имение: когда его спросили, где оно находится, он вспомнил комедию «Каширская старина» [223] и выпалил: «в Каширском уезде, при деревне Порточки…» (Бунин 1990: 308).
223
«Каширская старина» (1871) — «народная драма» славянофила и консерватора Дмитрия Васильевича Аверкиева (1836–1905), написанная на грубой и забавной смеси старинного и современного языка; возможно, стилистический рецепт Аверкиева отозвался потом в «Петре Первом» Толстого.
Толстой впервые воссоздает картины детства в глухой заволжской деревне в рассказе «Логутка» (1912). Рассказ с таким названием имелся и у А. Л. Бостром, в нем отражены страшные впечатления голодного 1892 года, когда они с маленьким сыном впервые оказались в Сосновке и холодали и голодали вместе с крестьянами; толстовский «Логутка» полемичен по отношению к материнскому тенденциозному тексту. Затем автобиографические мотивы попадают в рассказ «Кулик», включенный в роман о литературном Петербурге «Егор Абозов» (1915). Текст этот внутри сюжета играет роль визитной карточки героя — молодого писателя «от земли», который, как кур во щи, попадает в водоворот столичных литературных отношений. Многие детали оттуда перешли в «Детство Никиты»: купание в реке Чагре до тех пор, пока в волосах не заведутся водяные блохи, катание на ледянке по сугробам и т. д.
Однако «Абозов» повествует не о дворянском, а о крестьянском мальчике и его бедах. Ничто из этих бед, казалось бы, не может относиться к личному опыту писателя, с одним знаменательным исключением: та сцена, где обжигающими душу красками рисуются унижения, претерпеваемые героем-переростком в гимназии, когда мальчики глумятся над его происхождением, могла запечатлеть реальные травмы собственного, отнюдь не идилличного толстовского отрочества.
То, что не вошло в «Детство Никиты»