Ключи счастья. Алексей Толстой и литературный Петербург
Шрифт:
Толстой снял эту слишком лобовую связку современного сюжета с историческим фоном — семейной легендой, и правильно сделал. Ведь иначе получалось, что губительная дама из прошлого послала свое колечко Никите и Лиле, то есть передала его как эстафету — очевидно, неурядиц и бед. В окончательной версии колечко вырвано детьми из лап прошлого против воли предков. Оно стало чисто символическим: любовь как вызов «часам», то есть времени — не зря к этому родовому секрету ревновали умершие предки с портретов.
Коробочка
В ответ Никита получает от Лили коробочку. Здесь это коробочка «с ничем», в каком-то смысле — тайна в чистом виде. «Это коробочка для кукольных перчаток, — говорит Никите строгая Лиля. — Вы мальчик, вы этого не поймете». Но эта коробочка не только скрывает герметическую тайну женственности и любви. Она склеена из синей бумаги с золотой
Понятно, что в текстах начала 20-х годов «звезда» кодирует не просто Рождество, но космическое Рождество, начало нового века/мира (т. е. зона). Тогда часы и коробочка вместе означают конец и начало, апокалипсис, конец времени, и надежду на спасение и защиту в новом и неведомом мире. Защиту, конечно, в любви — вспомним, что повесть писалась параллельно с романом «Хождение по мукам», где именно любовь противостоит смрадным вихрям войн и революций.
Звезда
Звезд в «Детстве Никиты» преизбыток. Звезда рождественская, «голубовато затеплившаяся». Звезда пасхальная. Звезды августовские из главы «На возу». И даже кобыла Звезда. Золотая звезда на крышке елочной коробочки. Звезды в «Детстве Никиты» все добрые, привычные, как «робкая звезда», которую ищет герой рассказа «Гедали» Бабеля. Всем понятен и страшен их противовес — жестокая железная, красная, пятиугольная, люциферовская звезда нового режима (Чудакова 1995; Толстая 2002: 415–422), восходящая железная планета, с которою сравнивается приближающийся поезд в «Воздушных путях» Пастернака, «железная звезда», которой руководится герой стихотворения Кузмина «Энеи», угрожающая звезда Наталии Крандиевской: «Горит звезда железная / Пятиугольной бездною / Разверстою пустыней» (Крандиевская 1922: 6).
Традиционной, понятной, рождественской золотой звезде на синем фоне, пожалуй, будет противопоставлена молния на занавесе «чудного» театра Буратино. Это блоковская «молния искусства», молния, скрывающая новость, отличную от новости Рождества, апокалиптический символ нового века и новой жизни, общепонятный для искусства революции.
Музыкальный ящичек
В середине «Повести о многих превосходных вещах» есть еще один эпизод, где присутствуют и коробка, и пружина. В душе Никиты звучит музыка, и он думает о том, что внутри его — музыкальный ящик. Это музыка, порожденная любовью, из нее рождаются первые Никитины стихи — эрос и есть родник искусства:
Никита остановился и снова, как во все дни, почувствовал счастье. Оно было так велико, что казалось, будто где-то внутри у него вертится, играет, нежно и весело, музыкальный ящичек. Никита пошел в кабинет, сел на диван, на то место, где позавчера сидела Лиля, и, прищурившись, глядел на расписанные морозом стекла. Нежные и причудливые узоры эти были как из зачарованного царства, — оттуда, где играл неслышно волшебный ящик. Это были ветви, листья, деревья, какие-то странные фигуры зверей и людей. Глядя на узоры, Никита почувствовал, как слова какие-то сами собой складываются, поют, и от этого, от этих удивительных слов и пения, волосам у него стало щекотно на макушке (Толстой 1948: 40).
Существует текст, по времени посредующий между «Детством Никиты» и «Золотым ключиком», где «музыкальный ящичек» прямо отождествляется с эротическим объектом: это начало «Петра Первого», сцена околдовывания юного царя кукуйскими немцами. Шкатулка и девушка поют и танцуют, но юному Петру нельзя узнать, почему — иначе они перестанут петь и танцевать. Бездонно-синие глаза Анхен в сочетании с действием музыкального ящика старого Монса складываются в образ дивной и прелестной игрушечно уютной золотой страны, залитой закатным солнцем, трагически контрастирующей с реальностью вороньей, палаческой России. Тут потерянный рай искусства прямо уравнивается с эросом.
Этот музыкальный ящик — удивительный символ «дара» — потом превращается в заводной театр Буратино, то есть в как бы разросшуюся шарманку вроде все еще живых в Европе уличных механических «театров» с движущимися фигурками и большим репертуаром мелодий: к «ящичку» и подбирается «ключик».
Тема «музыкального ящика» воскрешает одну из значимых реалий литературного Петербурга 10-х годов, связанную со счастливым временем первоначальных литературных и театральных успехов автора. Музыкальный ящик запомнила и Анна Ахматова, в «Поэме без героя» развившая его семантику в ином направлении — ящик как примета времени (Кац, Тименчик 1989: 55–57). Скорее всего, Толстой вспомнил прототипический «музыкальный ящик» О. А. Глебовой-Судейкиной,
ранее принадлежавший С. Судейкину, о котором он не мог не знать, ведь он сдружился с Судейкиными в 1910 году, тогда же посвятил Судейкину рассказ «Катенька» — в духе увлекавшей тогда «аполлоновцев» стилизации под 1830–1840-е годы — и портретно изобразил его в «Егоре Абозове».Сюда же, к коробочкам, ящичкам, заводным игрушкам, куклам, деревянным лошадкам, которые, собравшись вместе, как бы беззвучно кивают в сторону Петербурга толстовской юности и его волшебных театральных и игрушечно-кукольных затей, от «Щелкунчика» до «Петрушки», я бы отнесла и игрушечный замок, о котором вспоминает старшее поколение в «Детстве Никиты». Два лебедя, запряженные в золотую лодочку, в рассказе о старинных склеенных из картона замках с башнями и озером из осколка зеркала, напоминают кому о солдатике и танцовщице Андерсена, а кому — и о Байрейте, где на лебеде выезжает Лоэнгрин. Несомненно, и за этим образом сквозит один из основных сюжетов романтизма и наследующего ему символизма — сюжет об оживающей кукле.
О том, чем была для эмигранта Толстого память о только что отошедшей художественной эпохе, которой он был частью, красноречиво сказано в его статье о гастролях в Париже театра Балиева «Летучая мышь» в «Последних новостях» 5 декабря 1920 года: «Этот зверек вылетел из самых недр русского искусства и сюда в Париж принес на крыльях ту радужную пыль, о которой мы с тоской вспоминаем в изгнании, чудесную пыль искусства, пыль московских кулис» (Толстой 1920) [225] .
225
Эту статью Толстого в извлечениях перепечатала петроградская «Жизнь искусства» за 28-29-30 декабря, предварив ее следующими словами: «В номере от 5 декабря „Последних новостей“ [,] издающихся в Париже, помещена статья Ал. Н. Толстого, озаглавленная „В театре“. Статья вызвана впечатлениями открывшихся в Париже спектаклей Бапиевской „Летучей мыши“». К этому введению дана сноска: «А. Н. Толстой, которого трудно заподозрить в дружеских чувствах к Советской России, передает и подтверждает мнение крупного французского театрального деятеля Копо о наших театрах. Наши враги, как видно, даже в области искусства, начинают признавать сделанное Советской властью. Ред.» Театр Балиева к числу сделанного советской властью мог быть отнесен лишь условно: в конце 1918 — начале 1919 г. он играл в белой Одессе, а после ее падения отправился на белый же Кавказ. В 1920 г. «Летучая мышь» не вернулась из Парижа.
Этой радужной пыли русского искусства, восхищающего и животворящего Запад (о чем говорится дальше в статье Толстого), соответствует тема солнечной пыли, космической пыли, которую представляют собой споры жизни, носящиеся по космосу, оплодотворяющие мертвые пространства, — через год она станет ключевой в «Аэлите». Кстати, идея «летучего семени», имеющая прямое отношение к искусству, высказана в стихотворении Кузмина 1922 года «Лесенка».
Дары и другие интересные вещи
В «Детстве Никиты» вообще целые горы ящичков, таинственных коробочек и таинственных вазочек, а также и других вместилищ. Гостья привозит чемодан «интересных вещей», которые до поры до времени — до елки — остаются неразвернутыми. Под елкой ожидают завернутые подарки. Отец же присылает из города подарки прямо подводами! Лучший из них слишком велик, чтобы быть завернутым, — это лодка. Она была «завернута» ранее — когда отец сообщал о ней в письме в сознательно неопределенных словах, чтоб подогреть детские ожидания. Читатель повести по-детски сопереживает возникающему на его глазах как бы «культу карго» — сверхценных заморских подарков. Отец героя задает тут тон — все его приобретения вроде китайских ваз суть такие же бессмысленно-прекрасные, волнующие заморские подарки — даже не статусные, а чистые символы «иного царства» — перед нами большой ребенок. (Ср. портретные наброски Толстого, зачарованно стоящего перед парижскими витринами, у Эренбурга и Ветлугина.) В этом контексте припоминается и важность именно такого, неутилитарного подарка в мемуарной прозе Набокова. Так что в некотором смысле «многие превосходные вещи» реализованы в повести и в прямом значении, именно как вещи, восхитительные, волшебные, загадочные. В конце концов Толстой от вполне метафорического волшебного музыкального ящичка, играющего внутри Никиты, перекидывает мостик к волшебству на грани овеществления — к теме воздушного корабля и лазурной планеты, то есть космических полетов, о которых мальчик мечтает, возвращаясь с поля на высоком хлебном возу.