Книга имен
Шрифт:
О том, что время психологическое течет не вполне так, как математическое, сеньор Жозе узнал точно тем же образом, каким приобрел и другие сведения разной степени полезности, и, прежде всего, что совершенно естественно, ибо при всей скромности своего делопроизводительного звания не таков он был и не затем появился на свет, чтобы лишь смотреть, стоя в сторонке, как ходят по нему другие, да, так вот, приобрел благодаря собственному житейскому опыту, но также благодаря благодетельному воздействию научно-популярных книг и журналов, заслуживающих доверия, ну или веры, в зависимости от того, о чем шла речь, а еще и вычитал в художественной литературе, которая относилась к жанру интроспекции и с поправкой, разумеется, на метод и, добавим, на силу воображения затрагивала те же вопросы. Однако никогда в жизни еще не приходилось ему испытывать такой реальной, объективной невозможности измерить время, похожей по своей непреложно физической, можно сказать, сути на непроизвольное мышечное сокращение, как в тот миг, когда уже дома он снова и снова глядел на дату смерти неизвестной женщины и хотел поместить ее, эту дату, во время, прошедшее с начала розысков. И прозвучи сейчас вопрос: Что же ты делал в тот день, — наш герой мог бы ответить практически мгновенно, лишь сверившись с календарем и вспомнив, как он, сеньор Жозе, служащий Главного Архива, по болезни отсутствовал в тот день на службе: В этот день я лежал в постели, у меня был грипп, — а для ответа на следующий вопрос: Теперь скажи, когда это было, уже пришлось бы соотнести дату со своей розыскной деятельностью, заглянуть в дневник, спрятанный под матрасом: Двое суток спустя после ограбления школы. На самом деле, если судить по дате, вписанной в формуляр с ее именем, неизвестная женщина скончалась через два дня после прискорбного эпизода, превращенного в преступный честным до той поры сеньором Жозе, однако эти пересекающиеся подтверждения — делопроизводителя и сыщика, сыщика и делопроизводителя, — которые внешне вполне убедительно доказывают совпадение психологического времени одного с математическим временем Другого, нисколько не облегчают им обоим тягостно головокружительные ощущения человека, безнадежно заплутавшего. Сеньор Жозе не стоит на последних ступенях высоченной лестницы, не глядит вниз и, стало быть, не видит, как они делаются все уже и уже, пока не превращаются в точку у самого пола, но тем не менее ощущает, что тело его, вместо того чтобы в череде сменяющих друг друга мгновений пребывать единым и целым, на протяжении последних дней, на протяжении психологическом или субъективном, отнюдь не математическом или реальном, вместе с ним то растягивалось, то сжималось. Абсолютную чушь несешь, укорил себя сеньор Жозе, в сутках уже было двадцать четыре часа, когда было решено так, и час делился и всегда будет делиться на шестьдесят минут, и шестьдесят секунд от начала времен составляют минуту, и если часы отстают или спешат, то порок не во времени, а в механизме, и, вероятно, у меня просто сносилась пружина. Эта мысль заставила его слабо улыбнуться: Насколько я понимаю, поломалась не машина реального времени, а психологический механизм, который его измеряет, и мне надо бы обратиться к психологу, чтобы подкрутил колесико. И снова улыбнулся, а потом стал серьезен: Нет, дело решится еще проще, природа сама все устроила, женщина умерла, и делать больше нечего, я спрячу формуляр и досье, если захочу сохранить осязаемое воспоминание об этом приключении, а для Главного Архива все будет так, словно она и вовсе не рождалась, и, вероятно, эти документы никем и никогда не будут востребованы, да и я могу оставить их в архиве мертвых, бросить где попало, хоть прямо у входа, где лежат самые давние, не имеет значения, где именно, у всех одна история, родился и умер, и кому теперь есть дело, кем она была, эта женщина, и кем были ее родители, горячо ли они ее любили, долго ли оплакивали, поначалу, наверно, сильно горевали, потом все меньше, а потом и вовсе успокоились, как это водится на свете, а уж бывшему мужу и вовсе безразлично, да, разумеется, она могла бы завести роман, с кем-то жить или за кого-то выйти замуж снова, но это относится к будущему, которое не может быть и не будет прожито, да и кому на свете есть дело до странного случая с неизвестной женщиной. Перед сеньором Жозе лежат досье и формуляр и еще тринадцать ученических формуляров, где одно и то же имя повторяется тринадцать раз, и есть двенадцать разных фотоснимков одного и того же лица, одна карточка повторяется, но все они мертвы, каждая умирала в свой срок, и все умерли еще до того, как умерла женщина, чей облик им суждено было запечатлеть, и старые фотографии лживы и обманчивы, ибо тешат нас иллюзией, будто на них мы живы, а это вовсе не так, и человека, на которого мы смотрим, давно уже нет, а он, если бы мог видеть нас, тоже бы не узнал и сказал бы: Кто это смотрит на меня с таким сожалением на лице. Тут сеньор Жозе внезапно вспомнил, что ведь имеется еще один портрет, полученный от пожилой дамы из квартиры в бельэтаже справа. Вот так совершенно неожиданно пришел ответ на вопрос, есть ли кому-нибудь на свете дело до странного случая с неизвестной женщиной.
Сеньор Жозе не стал дожидаться субботы. На следующий же день, едва окончилось присутствие в Главном Архиве, он отправился получать из химчистки свою одежду. И рассеянно слушал речи добросовестной приемщицы, говорившей так: Посмотрите только, как расстаралась штопальщица, нет, вы посмотрите, вы пощупайте, пальцами проведите и скажите, заметно ли что-нибудь, ведь как будто и не было ничего, то есть именно так, как говорят обычно люди, судящие по наружности. Сеньор Жозе расплатился, взял пакет под мышку, пошел домой переодеваться. Он намеревался нанести визит даме из бельэтажа и желал выглядеть опрятно и авантажно, демонстрируя не только невидимое миру искусство штопальщицы, в самом деле достойной всяческих похвал, но и стрелку на безупречно отутюженных брюках, крахмальный блеск сорочки, чудесно возрожденный галстук. Он уж совсем был готов к выходу, как вдруг в голове у него, единственном, насколько ему известно, органе размышления, мелькнула горькая мысль: А что, если дама из бельэтажа тоже умерла, ее ведь никак нельзя было назвать пышущей здоровьем, да и потом, чтобы уйти на тот свет, достаточно всего лишь явиться некогда на этот, а в ее-то годы — тем паче, и представил, как раз и другой нажимает кнопку звонка, и вот, венчая наградой его длительную настойчивость,
Хорошо известно, что наши мысли, будь то тревожные или радостные или ни те ни другие, рано или поздно сами от себя устают, самим себе наскучивают, надо лишь, как говорится, дать времени время, то есть предоставить их собственному ленивому струению, свойственному им от природы, не подбрасывать в костер новых, противоречаще-раздражительных идеек, а пуще всего постараться не вмешиваться всякий раз, когда перед уже готовой иссякнуть мыслью возникает соблазнительная развилка, ответвление, отклонение. Или наоборот, вмешаться, но как бы деликатно подталкивать ее — особенно если она из разряда тех, что будоражат и горячат, — в спину, словно бы ненавязчиво советуя: Ступай-ка вон туда, туда, в сторонку, не мешкай и мне не мешай. Вот именно так и поступил сеньор Жозе, когда в голове его возникла несуразная, но такая своевременная фантазия насчет новых волн, и он тотчас дал волю своему воображению, доверился ему и попросил показать, как обшаривают эти всепроникающие волны его жилище в поисках формуляров, оказавшихся все же не на столе, как в конце концов смущенно и пристыженно стихают они, не в силах выполнить полученное задание: Ну вот что, либо найдете, прочтете, сфотографируете, либо прибегнем к методам классического шпионажа. Сеньор Жозе еще немного подумал про шефа, но думы эти были уже вроде осадка и клонились к тому, чтобы подыскать все же приемлемое объяснение появлению шефа в Архиве в неурочное время: Да просто он забыл что-то, без чего не мог обойтись, вот и вернулся, а другой причины и быть не могло. И последнюю фразу сеньор Жозе, сам того не замечая, повторил вслух: Другой причины и быть не могло, уже во второй раз вызвав смятение соседа, резко переместившегося на другое сиденье, благодаря чему мысли его прочлись ясно и недвусмысленно: Сумасшедший какой-то, и можно биться об заклад, что выражались они этими или схожими словами. Сеньор Жозе не обратил внимания на ретираду соседа, ибо сам-то он без задержки переключился на обитательницу квартиры в бельэтаже справа, и вот пожилая дама уже стоит перед ним на пороге и на вопрос: Вы помните меня, я из Главного Архива, — отвечает: Помню прекрасно. Я к вам опять по тому же делу. Нашли мою крестницу. Нет, не нашел, то есть скорей нашел, но, как бы это сказать, ну, в общем, нет, и мне бы очень хотелось поговорить с вами, вот если бы вы мне уделили минутку. Да заходите, мне тоже нужно вам кое-что рассказать. Но когда пресловутая дама из квартиры в бельэтаже справа, представ перед ним во плоти, открыла дверь, то речи, которыми она встретила сеньора Жозе звучали примерно так: Ах, это вы, воскликнула она, и ему, следовательно, не было ни малейшей надобности спрашивать: Вы помните меня, я из Главного Архива, но он не устоял перед искушением все же задать вопрос, ибо столь же постоянна, сколь и настоятельна наша потребность возглашать на весь белый свет, кто мы такие есть, даже если только что услышали: Ах, это вы, словно если нас узнали, то все решительно узнали и о нас, а те жалкие крохи, что остались, нового вопроса не заслуживают.
В маленькой гостиной ничего не изменилось, кресло, где в прошлый раз расположился сеньор Жозе, стояло на прежнем месте, на прежнем расстоянии от стола, и также, образуя точно такие же складки, висели шторы, и руки хозяйка сложила на коленях, как тогда, правую поверх левой, и только разве что свет казался тусклее, словно лампочка под потолком доживала отпущенный ей срок. Сеньор Жозе спросил: Как вы поживаете, — и тотчас же мысленно выругал себя за нечуткость, более того — за выказанную непростительную глупость, ибо пора бы уж знать, что элементарным правилам хорошего тона не следует следовать буквально, без учета обстоятельств, и предположим, что пожилая дама ответит с широкой улыбкой: Слава богу, хорошо, здоровье просто замечательно, лучше не бывает, и настроение превосходное, давно не ощущала я такой бодрости, а визитер возьмет да и огорошит ее следующей своей фразой: Ну, тогда крепитесь, потому что крестница ваша приказала долго жить. Но пожилая дама ничего не ответила на его вопрос, а только безразлично пожала плечами, а потом сказала: Знаете, я несколько дней собиралась позвонить вам в Главный Архив, но потом подумала, что рано или поздно вы сами наведаетесь ко мне. И хорошо, что передумали, шеф не любит, когда нам звонят, утверждает, это мешает работе. Понимаю, но эту проблему я решила бы моментально, достаточно было бы сообщить ему, ему лично, прямо и непосредственно, все, что намеревалась, и не надо было бы просить к телефону вас. На лбу сеньора Жозе выступил холодный пот. Он только что осознал, что несколько недель кряду, не замечая опасности, не сознавая угрозы, пребывал под дамокловым мечом большой беды, которая стряслась бы непременно, стань достоянием гласности все то, что он последовательно и совершенно сознательно творил, попирая священные установления Главного Архива ЗАГС, чьи разделы, главы и параграфы при всей их сложности, замысловатой и витиеватой, проистекающей прежде всего от архаического языка, которым они изложены, многовековой опыт свел к чеканной формулировке: Не суйся, куда не просят. Примерно секунду сеньор Жозе пылал лютой злобой к сидевшей напротив даме, обзывая ее мысленно разными нехорошими словами и наделяя оскорбительными определениями вроде старой карги, безмозглой, из ума выжившей твари, и, не находя лучшего способа отделаться от нежданного и почти смертельного ужаса, предвкушал, как сейчас, была не была, возьмет да и брякнет: Держись за воздух, грымза ты этакая, крестница твоя, ну та, что с портрета, в ящик сыграла. Вам нехорошо, сеньор Жозе, спросила меж тем хозяйка, дать воды. Нет-нет, не беспокойтесь, все в порядке, отвечал он, устыдясь своего злобного порыва. Я сейчас приготовлю чай. Нет, не стоит, благодарю вас, не утруждайтесь, и, произнося эти слова, сеньор Жозе чувствовал себя ничтожней и ниже уличной пыли, а когда хозяйка вышла из гостиной, услышал, как побрякивает на кухне посуда, и минуло несколько минут, ведь прежде всего надо вскипятить воду, сеньор Жозе, вспоминая вычитанное где-то, вероятно в одном из тех журналов, откуда он вырезал портреты знаменитостей, что чай надлежит заваривать вскипевшей, но уже не кипящей водой, думает, что вполне удовольствовался бы стаканом холодной воды, однако настой поможет больше, всякий знает, что для повышения тонуса и поднятия упавшего духа нет ничего лучше чашечки чая, в чем сходятся все руководства и наставления, как западные, так и восточные. Хозяйка появилась с подносиком, на котором стояли две чашки, сахарница и вазочка с печеньем: Ах, а я и не спросила, любите ли вы чай, просто подумала, что чай в это время суток предпочтительней кофе. Да, люблю, очень люблю. Сахару. Нет, благодарю, я пью несладкий, и вдруг побледнел и вновь покрылся испариной и понял, что нужно найти этому какие-то оправдания: Должно быть, я все же не вполне оправился от гриппа. Вот видите, если бы я все же позвонила в Архив, то вас бы там не застала, так и так пришлось бы рассказать вашему шефу о том, что со мной произошло. На этот раз взмокли только ладони, но все равно — счастье, что чашка стояла на столе, а иначе разлетелся бы фарфор об пол или горячий чай окатил колени бедного младшего делопроизводителя со вполне предсказуемыми последствиями вроде ожога и возвращения брюк в химчистку. Сеньор Жозе взял из вазочки печенье, медленно, неохотно откусил и, скрывая жеванием то, как трудно идут у него с языка слова, сумел выстроить несколько запоздалый вопрос: А что же вы намеревались сообщить мне. Хозяйка сделала глоток, неуверенно протянула руку за печеньем, но так и не взяла. И сказала: Помните, когда вы уже уходили, я предложила вам поискать имя моей крестницы в телефонном справочнике. Помню, но я предпочел не воспользоваться вашим советом. Отчего же. Трудно объяснить. Но у вас, вероятно, имелись какие-то резоны. Привести резоны того, что ты сделал или не сделал, это самое простое, ибо, осознав, что их у нас не было вовсе или что они были недостаточно весомы, мы пытаемся их изобрести, а в случае с вашей крестницей я мог бы сказать, что вознамерился идти более долгим и сложным путем. А этот резон, позвольте спросить, истинный или изобретен. Давайте сойдемся на том, что в нем столько же истины, сколько и вымысла. И сколько же. Исходя из того, как я действую и поступаю, его можно счесть чистой правдой. Но можно и не счесть. Можно, потому что не упомянут резон, по которому был выбран именно этот, а не более прямой и короткий путь. Вам, должно быть, приелась рутина вашей работы. Это могло бы послужить еще одной причиной. Ну и как далеко вы продвинулись в своих разысканиях. Сначала вы расскажите, что произошло, сделаем вид, будто я был в Архиве, когда вы решили позвонить, а шеф якобы не возражает, когда его сотрудников зовут к телефону. Женщина снова поднесла чашку к губам, потом совершенно бесшумно поставила на блюдце и ответила, одновременно сложив руки на коленях, правую поверх левой: Я сделала то, что советовала сделать вам. Позвонили ей. Позвонила. Говорили. Говорила. И когда же это было. Через несколько дней после вашего визита, воспоминания нахлынули, заснуть не могла. И что же было. Мы поговорили. Она, вероятно, удивилась. Мне так не показалось. Но это было бы естественно после стольких лет разлуки и молчания. Вижу я, вы не очень много знаете о женщинах, тем более — несчастливых. А она несчастлива. Очень скоро мы обе начали плакать, причем так дружно, словно были привязаны друг к другу цепочкой слез. А о жизни своей говорили. Она или я. Вы с нею. Мало, сказала только, что была замужем и развелась. Это уже нам известно, явствует из формуляра. Договорились, что, как только сможет, навестит меня. Навестила. Пока нет. И не звонила. Нет. И давно. Да уж недели две. Больше или меньше. Пожалуй, меньше, да, пожалуй, что меньше. А вы. Я поначалу думала, что она переменила решение, не хочет восстанавливать прежние связи между нами и былую близость, а слезы ее — это всего лишь минутная слабость, только и всего, это часто бывает, часто случается в жизни так, что мы даем себе волю и готовы выплакать наши горести на плече у первого встречного, помните, когда вы здесь были, я. Помню, и всегда буду вам бесконечно благодарен за доверие. Не стоит принимать за доверие то, что было всего лишь отчаянием. Так или иначе, вам никогда не придется раскаиваться в этом, можете быть совершенно уверены во мне, я не из болтливых. Знаете, а я и не сомневаюсь, что мне не придется жалеть о своей откровенности. Спасибо. А не сомневаюсь я потому, что мне это безразлично. А-а, и перейти от столь безутешного междометия к прямому вопросу типа такого: И что же вы делали потом, было совсем не просто, это требовало времени и такта, сеньор Жозе взял паузу в ожидании того, что придет следом. И хозяйка, будто тоже зная это, спросила: Еще чаю, и он кивнул: Если можно, и протянул чашку. Потом дама сказала так: Несколько дней назад я ей позвонила. И что же. Никто не брал трубку, пока не включился автоответчик. Вы позвонили только раз. В тот первый день — да, а в последующие — звонила еще и в разное время, утром, и днем, и вечером, и даже посреди ночи. И ничего. Ничего, подумалось, может быть, она переехала. Она вам не говорила, где работает. Нет. Беседа больше не могла ходить кругами у черного колодца, скрывающего истину, неумолимо приближался миг, когда сеньору Жозе надлежало произнести слова: Ваша крестница скончалась, хоть прозвучать они должны были бы, едва он переступил порог квартиры в бельэтаже справа, и именно в этом не замедлит обвинить его хозяйка: Отчего же вы мне сразу не сказали, зачем задавали все эти вопросы, раз уж знали, что ее больше нет, и он не сможет солгать, уверяя, что молчал, чтобы не обрушивать ей на голову горестное известие так вот, с бухты-барахты, как снег на голову, безо всякой подготовки, и, по правде говоря, единственным поводом к этому долгому и томительному диалогу были слова, услышанные сеньором Жозе при входе: Заходите, мне тоже нужно вам кое-что рассказать, но в тот момент не нашлось у него смиренного спокойствия человека, решившего одолеть искушение и узнать, о чем же пойдет речь, даже если это будет самая малая малость, да, не хватило спокойного смирения произнести в ответ: Не стоит, она умерла. Словно то, что намеревалась поведать ему дама из бельэтажа, еще могло как-то, а как — неведомо, обратить время вспять и в самый последний изо всех последних мигов исхитить у смерти неизвестную женщину. Устало, уже не желая ничего, кроме как отсрочить неизбежное еще на несколько секунд, сеньор Жозе спросил: А домой к ней не наведывались, соседей не расспрашивали, может, они видели. Да, я, конечно, думала об этом, но так и не собралась. Почему. Потому что ей могло бы не понравиться, что суют нос в ее дела. Но ведь звонили. Это другое. Некоторое время оба молчали, а потом лицо хозяйки стало меняться, приобрело вопросительное выражение, и сеньор Жозе понял, что сейчас будет наконец спрошено, с чем же он сегодня пожаловал к ней, что слышно, какие новости по делу, решилась ли проблема, занимавшая Главный Архив, и если решилась, то когда, и: Сударыня, с прискорбием должен сообщить вам, что ваша крестница скончалась, вдруг быстро проговорил он. Хозяйка широко открыла глаза, сняла руки с колен, поднесла их ко рту: Что. Крестница, крестница ваша умерла. Откуда вы знаете, бездумно спросила женщина. На то и существует Главный Архив ЗАГС, отвечал сеньор Жозе и даже слегка пожал плечами, как бы говоря: Я тут ни при чем. Когда же это случилось. Я принес с собой формуляр, можете взглянуть. Женщина протянула руку, поднесла картонку-несгибай к самым глазам, потом отодвинула подальше, пробормотав: Очки, но за очками не пошла, сообразив, наверно, что они ничем ей не помогут, потому ни в каких очках не различить расплывающиеся от слез строки. Сеньор Жозе сказал: Мне очень жаль. Женщина вышла из гостиной и через несколько минут вернулась, утирая глаза платочком. Села, снова налила себе чаю, спросила: И вы пришли сюда, чтобы сообщить мне о смерти моей крестницы. Да. Очень трогательно с вашей стороны. Я подумал, что просто обязан сделать это. Почему. Потому что я перед вами в долгу. Почему. Ну, вы так радушно меня встретили в прошлый раз, так мило приняли, помогли мне, ответили на мои вопросы. Теперь, когда ваши труды завершились по причинам естественного порядка, силою вещей, так сказать, вы можете не заниматься больше розысками моей бедной крестницы. В сущности, да, могу. И, вероятно, получили распоряжение своих начальников начать искать еще кого-нибудь. Нет-нет, случаи, подобные этому, происходят довольно редко. Смерть хороша уже и тем, что разом все прекращает. Не всегда, сразу начинаются распри между родственниками, дележка имущества, налог на наследство. Я имела в виду всего лишь покойницу. А-а, ну да, для нее-то все уже кончено. Любопытно, что вы так ведь и не объяснили мне, зачем и для чего разыскивал Главный Архив мою крестницу, а очень бы хотелось знать. Но вы сами же только что сказали, что со смертью разом решаются все проблемы. Значит, они были. Были. Какие же. Стоит ли об этом говорить, теперь это уже неважно. Что — это. Не настаивайте, прошу вас, это конфиденциальные сведения, отрезал сеньор Жозе в отчаянии. Хозяйка с глухим стуком поставила чашку на блюдце и сказала, устремив взгляд прямо на гостя: Знаете, у нас с вами так уж с самого начала пошло, что один все время говорит правду, а другой все время врет. Я не врал и сейчас не вру. Значит, вы признаете, что я говорила с вами откровенно и честно, напрямик и без экивоков и что вам ни разу даже в голову не пришло, что в моих словах есть хоть крупица лжи. Признаю, признаю. Значит, если в этой комнате есть лжец, что у меня лично сомнений не вызывает, то это не я. И не я. Допускаю, что от природы вы не лживы, но, явившись сюда в первый раз, стали лгать и с тех пор лжете не переставая. Вы не понимаете. Понимаю достаточно, чтобы не верить, будто Главный Архив когда-либо посылал вас на поиски моей крестницы. Вы ошибаетесь, уверяю вас, посылал. Ну, хорошо, если больше вам сказать нечего, если это ваше последнее слово, сейчас же, сию минуту уходите отсюда вон, вон, и последние два слова были уже-почти выкрикнуты, после чего хозяйка расплакалась. Сеньор Жозе поднялся, шагнул было к дверям, но вернулся и снова сел: Простите меня, сказал он, не плачьте, пожалуйста, я вам все расскажу.
Когда я наконец умолк, она спросила: И что же вы намерены делать. Ничего, ответил я. Вернетесь к своим коллекциям знаменитостей. Не знаю, наверно, надо же чем-то занять голову, сказал я, а потом помолчал немного, подумал и ответил: Нет, вряд ли. Почему же. При ближайшем рассмотрении жизнь у них очень однообразная, все одно и то же, появляются, показываются, говорят, улыбаются в объективы и постоянно то прибывают, то уезжают. Как и все мы. Я — нет. И вы, и я, и все на свете показываемся, и тоже говорим, и тоже выходим из дому и возвращаемся домой, и иногда даже улыбаемся, разница лишь в том, что этого никто не замечает. Но нельзя же всем быть знаменитыми. В этом отношении вам повезло, а иначе ваша коллекция заняла бы весь Главный Архив. Да нет, потребовалось бы помещеньице побольше, Архив ведь интересует лишь, когда мы родились, когда умерли, ну и еще кое-что. Состоим ли в браке, развелись ли или овдовели, женились ли вторично, и Архиву совершенно безразлично посреди всего этого, были ли мы счастливы или нет. Счастье и несчастье подобны знаменитостям, появляются и пропадают, гораздо хуже, что Архив знать ничего не желает о том, кто мы такие есть, каждый из нас для него всего лишь картонка с несколькими именами и несколькими датами. Как формуляр моей крестницы. Да, как ваш или как мой. Ну а если вы бы все-таки отыскали ее, что бы стали делать. Не знаю, может, поговорил с ней, а может, и нет, никогда об этом не задумывался. А не думали вы о том, что, оказавшись наконец перед ней, узнали бы ровно столько, сколько в тот день, когда приняли решение разыскать ее, иными словами, ровно ничего, и если бы захотели в самом деле узнать, кто она, вам пришлось бы начать поиски снова, и они были бы намного труднее, если бы она, не в пример вашим знаменитостям, которые так любят красоваться, не захотела показываться. Ну да. Но теперь, когда она умерла, можете предпринять новый розыск, ей это уже все равно. Не понимаю вас. До сих пор, употребив столько усилий, вы выяснили только, что она ходила в школу, причем в ту самую, о которой я вам сказала. У меня есть фотографии. Фотографии — ведь это тоже бумаги. Мы можем разделить их. И думать при этом, что делим ее самое, часть — вам, часть — мне. Но больше ничего и нельзя сделать, сказал я в ту минуту, подумав, что на том и конец, однако она спросила меня: А почему бы вам не поговорить с ее родителями, с бывшим мужем. Зачем. Чтобы побольше узнать о ней, о том, как она жила, чем занималась. Едва ли муж будет словоохотлив, он, вероятно, станет руководствоваться принципом: что было, то сплыло, или, как говорят в народе, протекшие воды мельницу не вертят. А родители, родители-то наверняка будут не прочь поговорить о детях, пусть тех уже нет на свете, я давно заметила, что за родителями такое водится. Если я раньше к ним не пошел, то сейчас и подавно не пойду, раньше я хоть мог сообщить, что направлен к ним Главным Архивом. Отчего умерла моя крестница. Не знаю. Да как же так, причина смерти должна быть указана. Нет, в формуляре ставится только дата, а не причина. Но ведь наверняка имеется свидетельство или, не знаю, врачебное заключение, они же по закону обязаны, не могут же писать, что умерла оттого, что смерть пришла. Среди бумаг, которые я обнаружил в архиве мертвых, свидетельства о смерти не было. Почему. Не знаю, может быть, выронили, когда ставили папку на полку, может, я сам и выронил, но так или иначе — его нет, а искать — дело совершенно гиблое, все равно что иголку в стоге сена, вы не представляете, что там творится. Отчего же, теперь, когда вы рассказали, представляю. Нет, не представляете, это надо увидеть своими глазами. Но если так, вот вам и прекрасный предлог для визита к родителям, скажите им, что, к сожалению, из Архива пропало свидетельство о смерти их дочери и надо восстановить комплектность дела, иначе вас ждет суровое взыскание, постарайтесь принять встревоженный и жалкий вид, спросите, какой врач ее пользовал, где она скончалась и от чего, в больнице или дома, словом, все надо узнать, тем более что у вас еще и мандат, наверно, сохранился. Да, но он поддельный, не забудьте. Обманул меня, обманет и других, если не бывает жизни без обмана, пусть будет обман и в этой смерти. Служили бы вы в Главном Архиве, знали бы, что смерть обмануть нельзя, возразил я, а она решила, наверно, что не стоит мне отвечать, и была совершенно права, потому что произнесенная мною эффектная фраза относилась к тем, что кажутся глубокими, но ничего не имеют внутри. Мы молчали, наверно, минуты две, она глядела на меня с упреком, так, словно бы я торжественно пообещал ей что-то, а потом в последний момент отступился. Я не знал, куда себя девать, и хотел подняться, попрощаться да и уйти, но это было бы и грубо, и глупо, и совсем неделикатно по отношению к пожилой даме, которая вовсе такого обхождения не заслуживала, да и мне подобное не свойственно, более того, противно моей природе и воспитанию, да, я так воспитан, пусть и не всегда помню, что чай надо пить маленькими бесшумными глотками, но это неважно. Еще я думал, что лучше всего было бы принять эту идею, то есть приняться за новые поиски, смысл коих был бы противоположен прежним и движение было бы направлено от смерти к рождению, а не наоборот, когда хозяйка произнесла: Не обижайтесь, это, знаете ли, у меня уже старческое, когда мы доживаем до определенного возраста и понимаем, что время наше истекает, начинаем воображать, будто держим в руке средство от всех зол и бед в мире, и впадаем в отчаяние оттого, что на нас не обращают внимания. Я никогда не думал об этом. Всему своей черед, вы еще слишком молоды. Да какой там молод, мне уже пятьдесят два. Самый расцвет. Вы шутите. Только после семидесяти человек обретает мудрость, но тут уж она ему ни к чему, ни ему, ни еще кому. Поскольку мне было еще довольно далеко до указанного срока и я не знал, возражать или соглашаться, то счел за лучшее промолчать. А потом, чувствуя, что уже можно прощаться, сказал: Ну, не буду вас больше задерживать, спасибо вам за чуткость и терпение, вы уж меня простите за безумную выходку, за этот нелепый поступок, вы ведь сидели себе тихо у себя дома, а я нарушил ваш покой, появился с вымышленными историями, с поддельными документами, и, поверьте, я и сейчас готов сгореть со стыда, вспоминая, о чем только я вас расспрашивал. Да нет, какой там покой, я ведь одна-одинешенька, и, рассказав вам несколько печальных историй о своей жизни, я как бы сняла некий груз с души. Хорошо, если так. Так я думаю и, прежде чем вы уйдете, хочу обратиться к вам с просьбой. Слушаю вас и готов способствовать чем только смогу, вопрос лишь в том, смогу ли и что именно смогу. Лучше, чем вы, никто на свете с этим не справится, и просьбица моя проста и заключается в том, чтобы вы время от времени захаживали ко мне, как вспомните меня и захотите увидеть, захаживали даже не за тем, чтобы поговорить о моей крестнице. Непременно и с большим удовольствием. Вас всегда будет ждать чашечка чаю или кофе. Этого одного уже более чем достаточно, чтобы я пришел, но есть и другие причины. Спасибо, и вот что, не принимайте очень уж всерьез мою идею, в конце концов она столь же безумна, как была ваша. Хорошо, я подумаю. Я, как и в прошлый раз, поцеловал ей руку, но в этот самый миг произошло нечто совершенно неожиданное: дама из квартиры в бельэтаже перехватила мою руку и поднесла ее к губам. Никогда в жизни ни одна женщина так не делала, и я почувствовал удар в душу, толчок в сердце, да и сейчас, на рассвете, по прошествии уже стольких часов, записав в дневник впечатления минувшего дня, смотрю на свою правую руку и вижу, что она отличается от левой, но чем именно — сказать пока не могу, тут различия не внешние, а внутренние. Сеньор Жозе остановился, положил карандаш, аккуратно спрятал в тетрадь ученические формуляры неизвестной женщины, оказавшиеся все же посреди стола, а потом запрятал их поглубже между матрасом и пружинной сеткой кровати. Согрел оставшееся от обеда
жаркое и принялся за еду. Тишину с полным основанием можно было назвать мертвой, если бы не чуть слышный рокот редких автомобилей за окном. Отчетливей раздавался другой приглушенный звук, делавшийся то громче, то тише, словно где-то в отдалении работали кузнечные мехи, но к этому сеньор Жозе давно привык, это дышал Главный Архив. Сеньор Жозе пошел спать, но уснуть не мог. Он перебирал в памяти все, что случилось за день, вспоминал, какое досадливое недоумение охватило его при виде того, как в неурочный час входит в здание хранитель, и изобилующую нежданными поворотами беседу с дамой из квартиры в бельэтаже направо, каковую, то есть не даму, разумеется, и не квартиру, а беседу он воспроизвел у себя в дневнике верно по сути, пусть не дословно, что вполне понятно и извинительно, ибо память, будучи штучкой чересчур чувствительной, обижается, когда ее ловят на изменах, а потому всегда старается заполнить бреши и пустоты порождениями собственной реальности, явно недостоверными, но более-менее схожими с теми, о которых остались у нее лишь воспоминания, зыбкие и смутные, как мелькнувшая мимо тень. Сеньору Жозе казалось, что он еще не дошел до логического заключения по поводу всего произошедшего, что решение еще предстоит принять и что последние слова, сказанные даме из квартиры в бельэтаже направо: Я подумаю, были не просто очередным обещанием из разряда тех, которые так часто звучат в разговорах и так редко выполняются. Он уж отчаялся забыться сном, как вдруг, неведомо откуда, незнамо, из каких глубин, возникло перед ним наподобие вдруг ухваченного кончика новой ариадниной нити выстраданное решение, и: В субботу пойду на кладбище, произнес он вслух. В возбуждении он буквально привскочил на кровати, но тотчас спокойный голос здравого смысла посоветовал: Раз уж решил, как поступишь, ляг и усни, перестань ребячиться, иди хоть сейчас, глубокой ночью, если желаешь перепрыгивать через кладбищенскую стену, и все это означало всего лишь, разумеется, фигуру речи. И сеньор Жозе послушно улегся, скользнул меж простынь, укрылся до самого носа, но еще минуту лежал с открытыми глазами и думал: Не смогу уснуть. А в следующую минуту уже спал.Проснулся он поздно, когда до открытия Архива оставалось всего ничего, и, не успевая даже побриться, торопливо натянул на себя одежду и вынесся из дому опрометью, несообразной ни возрасту его, ни положению. Все чиновники, начиная с восьми младших делопроизводителей и кончая обоими замами, сидели на своих местах, вперив взгляд в стенные часы, и ждали, когда минутная стрелка коснется цифры двенадцать. Сеньор Жозе направился к своему непосредственному начальнику, которому обязан был представить объяснения, и извинился за опоздание: Плохо спал, попытался оправдаться он, хоть и знал по опыту прошлых лет, что причина не будет признана уважительной, и: Идите на свое место, услышал он сухой ответ. Когда же вслед за тем, последний раз вздрогнув, минутная стрелка перевела время ожидания во время рабочее, а сеньора Жозе, споткнувшегося на шнурках, которые он не успел завязать, еще не оказалось за столом, это прискорбное обстоятельство не укрылось от бесстрастного внимания начальства и было отмечено в рабочем дневнике. Прошло не менее часа, прежде чем появился шеф, и хотя по его сосредоточенному и почти хмурому виду, от которого ушли в пятки души сотрудников, можно было подумать, что и он тоже плохо спал сегодня, был однако, как всегда, тщательно выбрит, причесан волосок к волоску и безупречно одет. Он на миг приостановился у стола сеньора Жозе и поглядел на него молча и сурово. Тот, смутясь, машинальным жестом, свойственным мужчинам в растерянности, поднес было руку к лицу, как если бы намеревался проверить, сильно ли отросла щетина, словно таким манером можно скрыть столь очевидную для всех окружающих непростительную расхристанность своего облика, однако движения этого не завершил. Все подумали, что сейчас без промедления последует взыскание. Шеф устремился к своему столу, уселся и подозвал к себе своих замов. Общее мнение склонилось к тому, что дело плохо, ибо если уж хранитель вздумал вызвать обоих сразу, то уж не иначе как затем, чтобы осведомиться об их мнении относительно суровости кары, которую собирался наложить. Лопнуло его терпение, радостно смекнули младшие делопроизводители, в последнее время просто скандализованные фавором, в который совершенно незаслуженно попал сеньор Жозе у хранителя. Тут же, впрочем, выяснилось, как глубоко они заблуждались. Покуда один из замов приказывал всему персоналу, включая младших и старших делопроизводителей, повернуться лицом к шефу, второй обошел перегородку и запер входную дверь, предварительно вывесив снаружи объявление такого содержания: Закрыто по техническим причинам. Что бы все это могло значить, призадумались чиновники, включая обоих замов, знавших столько же, сколько и все остальные, ну или самую малость побольше, ибо шеф сообщил им, что намеревается говорить. И вот он заговорил, и первое слово, произнесенное им, было: Садитесь. Приказ прошел от замов к старшим делопроизводителям, а от тех — к младшим, и возникший было шум, неминуемо порождаемый стульями, которые поворачивались спинками к столам, быстро смолк, и уже через минуту в Главном Архиве установилась полнейшая тишина. Такая, что было бы слышно, как муха пролетит, благо имелись здесь таковые в достаточном количестве, но одни притаились в надежных местах, а другие тяжкой и позорной смертью умирали в паутинных сетях под потолком. Хранитель медленно поднялся и так же медленно обвел глазами своих подчиненных, задерживаясь на лице каждого, словно видел их впервые или силился узнать после долгой разлуки, и, как ни странно, хмурость уже не омрачала его черты, которые были теперь страдальчески искажены неведомой душевной мукой. Потом он заговорил: Господа, в качестве шефа Главного Архива Управления ЗАГС, в качестве последнего по времени хранителя, замыкающего собой череду своих предшественников, начатую тем, кто первым отобрал древнейший из хранящихся в наших архивах документ, и на основании вверенных мне властных полномочий, равно как и следуя примеру моих предшественников, я требую от самого себя и от других неукоснительного следования законам и установлениям, регулирующим нашу работу, не только не пренебрегая традицией, но и всячески оберегая ее и стремясь ежеминутно следовать ее живому духу. Вполне отчетливо сознавая неуклонный ход времени, я признаю необходимость постоянного и непрерывного обновления и, можно сказать, модернизации средств, подходов и процессов, но, подобно моим предшественникам на этом посту, и то, что сохранение духа — духа, который я назвал бы духом преемственности и органически присущего нам творческого поиска, должно превалировать над соображениями любого другого порядка, ибо в противном случае мы будем невольно потворствовать слому и сносу того морального здания, которое в качестве первых и последних хранителей жизни и смерти мы, как и прежде, представляем здесь. Без сомнения, у кого-то вызовет нарекания отсутствие здесь пишущей машинки, не говоря уж о еще более современном оборудовании, кто-то вознегодует, что каталожные шкафы по-прежнему изготовлены из натуральной древесины, а сотрудникам приходится, словно в незапамятные времена, обмакивать перо в чернильницу и пользоваться промокательной бумагой, не будет недостатка в тех, кто сочтет нас безнадежно застрявшими в прошлом, кто потребует от правительства оснастить нашу службу передовыми технологиями, но если законы и установления могут быть изменены в любую минуту, то ничего подобного не должно происходить с традицией, и суть, и буква которой требуют именно неизменности. Никому не под силу перенестись в ту эпоху, когда возникала традиция, рожденная временем и временем же вскормленная и взлелеянная. Никто не вправе сказать, будто сущего не существует, никто не осмелится, уподобясь малому дитяти, захотеть, чтобы бывшее сделалось небывшим. А если и решится кто-либо, то лишь попусту потратит время. Таковы бастионы нашего разума и нашей силы, такова стена, за которой мы оказались способны защищать, вплоть до самого последнего времени, нашу идентичность вкупе с нашей автономией. Так было, так есть. И так будет впредь до тех пор, пока наша пытливая мысль не укажет нам необходимость новых путей.
Надо сказать, что пока в речи хранителя не содержалось ничего нового, кроме того, что в стенах Главного Архива впервые прозвучало нечто вроде торжественного символа веры, обнародования принципов. Единообразные умы чиновников формировались главным образом службой и сначала отшлифовывались с большой точностью и строгостью, но затем, в следующих поколениях, вероятно от исторической усталости самой институции, стали случаться и множиться, происходить и повторяться известные нам случаи забвения служебного долга, предосудительные даже с точки зрения благожелательнейшего из судей. Затронутое за живое чиновничество подумало было, что это и станет центральной темой нежданной лекции, но очень скоро осознало всю меру своего заблуждения и не замедлило оказаться обманутым в своих ожиданиях. А вот если бы дало себе труд повнимательнее всмотреться в физиономию начальника и, главное, — в выражение ее, то сразу поняло бы, что цель нотации — не повышение дисциплины, не укрепление порядка, не общая выволочка, ибо в любом из этих случаев слова его хлестали бы не хуже оплеух, а на лице застыло бы презрительное безразличие. Меж тем ни единой из этих верных примет не имелось, и шеф вел себя и говорил подобно тому, кто, привыкнув к неизменным и постоянным победам, вдруг оказался лицом к лицу с противником, далеко превосходящим его силами. И вскоре кое-кто и прежде всего — замы и один старший делопроизводитель, которым показалось, будто последняя фраза возвещает немедленное пришествие эры модернизации, а о ней много уже велось досужих разговоров за стенами Главного Архива, вынуждены были в растерянности признаться в своей ошибке. Хранитель меж тем продолжал: Не дайте сбить себя с толку беспочвенными умствованиями относительно того, что упомянутые мной пытливые мысли суть те, что откроют наши двери для новшеств и новаций, нет, на это не стоит тратить мыслительные усилия, достаточно позвать специалиста в этой области, чтобы через двадцать четыре часа это здание заполнила разнообразная машинерия. Как ни горько мне вам об этом сообщать, как ни сильно будет ваше удивление, а возможно, и негодование, но на эти мысли меня навел именно один из основополагающих аспектов традиции, существующей в Главном Архиве, а именно — распределение живых и мертвых в пространстве, настоятельнейшая необходимость строгого разграничения тех и других, причем речь идет о распределении не только в разных отделах архива, но и в разных зонах нашего здания. Прошелестевший после этих слов легчайший ропоток заставил заподозрить, что это вдруг обрела звучание единая мысль озадаченных чиновников, да чем другим мог он быть, если никто из всей аудитории рта не осмеливался раскрыть. Понимаю, продолжал шеф, как вас всех это удивит, понимаю, потому что и сам сперва воспринял эту идею как ересь, хуже того — почувствовал себя виновным в осквернении памяти всех, кто занимал этот пост до меня, тех, кто трудился там, где теперь трудитесь вы, однако необоримая сила очевидности побуждает меня сбросить гнет традиции, той самой традиции, которую я всю свою жизнь считал нерушимой. И к осознанию этого я пришел не случайно, не по наитию. Дважды за тот срок, что я возглавляю Главный Архив, я получал предупреждения, но не обращал на них особого внимания, хотя теперь понимаю, что они торили путь для третьего, самого последнего по времени предупреждения, но о нем я по известным мне причинам распространяться не намерен. Итак, первый случай, как все вы, надо полагать, помните, произошел, когда один из моих заместителей, здесь, кстати, присутствующий, предложил переустроить архив мертвых с тем, чтобы давние покойники находились подальше, а новопреставленные — поближе. Из-за огромного объема требовавшихся для этого работ, а также из-за недостаточной численности персонала предложение было сочтено неосуществимым и демонстративно отвергнуто, да еще в таких выражениях, о которых я предпочел бы забыть, причем еще больше мне бы хотелось, чтобы о них забыл автор идеи. Упомянутый зам покраснел от удовольствия, обернулся, показываясь, а когда вновь оказался лицом к шефу, слегка наклонил голову, как бы говоря: Ну, будешь теперь слушать, что умные-то люди говорят. Хранитель продолжал: Я тогда не понял, что за этой идеей, которая показалась абсурдной, да с точки зрения оперативной таковой и была, таилось поистине революционное прозрение, невольное, разумеется, неосознанное, интуитивное, но от того не менее поразительное. Разумеется, более осмысленная идея и не могла зародиться в голове моего заместителя, но я, как хранитель, просто обязан был в силу своих должностных обязанностей и просто житейской опытности немедленно понять подоплеку этого вздорного на первый взгляд замысла. На этот раз зам оборачиваться не стал, а напротив — понуро опустил упомянутую голову, так что если пренебрежительный отзыв и вызвал краску на его щеках, то никто этого не заметил. Шеф помолчал, перевел дыхание и продолжил: Второй случай произошел с тем исследователем геральдики, который пропал в архиве мертвых и только через неделю, когда мы уже отчаялись найти его живым, был обнаружен едва ли не при смерти. Поскольку речь шла о происшествии из разряда тех, что случаются довольно часто, ибо, полагаю, нет никого, кому хотя бы однажды не пришлось заблудиться там, я ограничился тем, что принял должные меры предосторожности, специальным распоряжением запретив отправляться в архив без ариадниной нити, как в классическом и, если позволено будет сказать, довольно ироническом духе именуем мы шнур, лежащий в ящике моего письменного стола. А о том, что меры эти оказались более чем уместны и своевременны, свидетельствует тот факт, что с этих пор ни одного подобного или хотя бы схожего происшествия не отмечено. Вы вправе спросить, какие выводы в контексте моего нынешнего сообщения должен был бы я извлечь из дела этого специалиста по геральдике, и я отвечу вам с полной самокритичностью, что если бы недавно возникшие новые обстоятельства не заставили меня задуматься об этом, то я никогда бы не осознал в полной мере двойную нелепость отделения мертвых от живых. Прежде всего это абсурдно с точки зрения архивистики, ибо если нужно найти мертвых, то искать их лучше всего там, где находятся живые, благо эти последние, будучи живыми, постоянно у нас перед глазами, а во-вторых, и с точки зрения мемуаристики, ибо если бы мертвые не находились среди живых, то были бы рано или поздно, но неизбежно в конце концов позабыты, и тогда, уж простите мне вульгарность выражения, черта с два найдешь их, как понадобятся, что, кстати, тоже рано или поздно, но обязательно происходит. И хочу довести до сведения всех присутствующих без различия служебного ранга, занимаемой должности и личных обстоятельств, что говорю сейчас исключительно о нашем Главном Архиве, а не о мире в целом, где ради того, чтобы сохранить физическое и душевное здоровье живых, мертвых принято предавать, земле, я хочу сказать, предавать. Однако возьму на себя смелость заметить, что именно она, забота о гигиене и душевном здравии, требует, чтобы мы, сотрудники Главного Архива Управления ЗАГС, мы, составляющие и запускающие в оборот документы о жизни и смерти, должны собрать в одном едином архиве, который назовем просто историческим, живых и мертвых, сделав их неразлучными хотя бы здесь, если уж за стенами нашего учреждения закон, обычай и страх не допускают это. И отныне во вверенном мне ведомстве вводится новый порядок, согласно коему, во-первых, мертвые будут пребывать там же, в тех же хранилищах, где находились при жизни, и, во-вторых, постепенно, шаг за шагом, досье за досье, документ за документом, от последних — к более давним, будет проводиться воссоединение мертвых в архиве прошлого, который вскоре станет объединенным архивом настоящего. Отдаю себе отчет, что этот шаг потребует многих десятилетий, что не только нас с вами, но, скорей всего, и следующего поколения не будет на свете к тому моменту, когда обтрепанные, изъеденные молью, потемневшие от вековой пыли бумаги вернутся в тот мир, откуда они по жестокой и никому не нужной прихоти были когда-то отторгнуты. И подобно тому, как смерть есть последний плод, произведенный желанием забыть, так и желание помнить сможет даровать нам вечную жизнь. Пожалуй, вы не без хитроумия ответили бы, если бы, конечно, мне было бы интересно ваше мнение, что эта вечная жизнь уже ничего не даст тем, кто умер. А я на это скажу, что так рассуждать может лишь человек, не видящий дальше собственного носа. И в этом случае я, если бы, конечно, счел нужным отвечать, ответил бы, что говорю здесь только о жизни, а не о смерти, а если вы не поняли этого раньше, то лишь потому, что вообще не способны понимать что бы то ни было.
Благоговение, с которым присутствующие внимали речи своего начальника, было грубо нарушено сарказмом его последних слов. Хранитель вновь сделался всем давно и хорошо известным шефом, надменно насмешливым в обращении, беспощадно резким в суждениях, неумолимым ревнителем Дисциплины, что довольно скоро выяснилось из его дальнейших слов. Исключительно в ваших, а никак не в моих интересах могу еще добавить, что совершите величайшую в жизни ошибку, если расцените как слабохарактерность, как ослабление моей власти то, что я обращаюсь к вам с открытой душой и делюсь своими сокровенными помыслами. Я не приказал попросту, не вдаваясь в объяснения, как позволяют мне мои полномочия, объединить архивы лишь потому, что хочу, чтобы вы уразумели глубинные причины моего решения, потому что хочу, чтобы предстоящая всем вам работа выполнялась с воодушевлением людей, созидающих нечто новое и прекрасное, а не с бездушным механическим усердием бюрократов, перекладывающих бумажки с места на место. Дисциплина в нашем Главном Архиве останется такой же строгой, как и прежде, никаких отвлечений, ни единого слова, не имеющего самого что ни на есть прямого отношения к делу, никаких опозданий, никакого разгильдяйства, никаких небрежностей как в поведении, так и во внешнем виде. Сеньор Жозе подумал: Это он про меня, я же небрит, но не слишком встревожился, может быть, это к нему относится, а может быть, сказано так, вообще, но на всякий случай очень медленно пригнул голову, подобно школьнику, который не выучил урок и боится, как бы не вызвали к доске. Речь вроде бы завершилась, но никто не осмеливался шевельнуться, и все ожидали, что вот сейчас отдан будет приказ вернуться к работе, а потому и удивились так сильно, когда хранитель звучно и отрывисто вызвал: Сеньор Жозе. Тот поспешно поднялся, соображая: Зачем бы это я ему мог понадобиться, и уже не думая о щетине на щеках, ибо нечто гораздо более серьезное, нежели простой выговор, сулило и суровое лицо шефа, и о том же благим матом вопила тревога где-то в самой глубине нутра, когда он увидел, как начальник направляется в его сторону, останавливается перед ним, и, затаив дыхание, ожидал первого слова, как ждет приговоренный, когда упадет топор, натянется веревка или грянет залп расстрель-ной команды, но шеф произнес всего лишь: Бриться надо. После чего отвернулся и сделал замам знак: Возобновить работу. На лице его теперь проступила некая размягченность, что-то вроде странного умиротворения, словно и он сейчас завершил долгий дневной переход. Никто из сослуживцев не стал обсуждать с сеньором Жозе свои впечатления, во-первых, чтобы не забивать голову разными фантазиями, а во-вторых, ясно же было сказано: Ни единого слова, не имеющего самого что ни на есть прямого отношения к делу.
Чтобы попасть на кладбище, надо сначала войти в старинный дом, по виду почти неотличимый от здания Главного Архива. Те же три черные каменные ступени, та же обшарпанная дверь посередине, те же пять узких окон. Если бы не массивные ворота сбоку, единственным зримым отличием была бы эмалированная табличка на дверях, гласящая: Главное Кладбище. Ворота на запоре уже много лет, с той поры, как со всей очевидностью выяснилось, что через них не ходят, что они перестали исполнять свое предназначение, заключающееся в том, чтобы обеспечить удобный проход не только покойникам и лицам их сопровождающим и в последний путь провожающим, но и тем, кто будет впоследствии проведывать их могилы. Как и все кладбища в нашем да и в любом другом мире, это тоже начиналось с сущей безделицы, с крошечного клочка земли на окраине — даже еще не города тогда, а городового зародыша, на вольном воздухе холмов, но потом, с течением времени, как оно, к сожалению, на свете водится и ведется, росло и росло, пока не стало таким, как теперь. Поначалу оно было обнесено оградой, но по мере смены поколений и всякий раз, как скученность могил начинала препятствовать и упорядоченному размещению мертвых, и беспрепятственному перемещению живых, стало происходить в точности то же, что и в Главном Архиве, где стены рушили и возводили вновь, но уже на некотором удалении. И в один прекрасный день, отстоящий от нас уже столетия этак на четыре, тогдашний смотритель кладбища решил открыть его, сохранив стену, обращенную к улице, то есть не на все четыре, а лишь на три стороны, а принял он свое решение, сочтя это единственным способом восстановить душевную связь меж тем, что внутри, и тем, что снаружи, связь к этому времени полураспавшуюся, в чем мог бы убедиться каждый, поглядев, в какой мерзости запустения пребывают могилы, особенно давние. Итак, смотритель пришел к выводу, что ограда, хоть в смысле гигиены и декора играет роль позитивную, все же способствует забвению, отращивает, так сказать, памяти крылья, что, впрочем, никого не должно удивлять, ибо со времен изначальных и незапамятных, от их истока, с той поры, как мир стал миром, ходит по нему поговорка о том, что с глаз долой — из сердца вон. У нас имеются многочисленные и веские основания предполагать, что исключительно внутреннего свойства были причины, побудившие хранителя Главного Архива задумать, вопреки традиции и поперек привычки, слияние архива живых с архивом мертвых, а значит, пусть хотя бы в этой ограниченной документами сфере объединить и все общество. И потому тем труднее нам уразуметь, отчего же не был сразу усвоен им урок его предтечи, смиренного и простодушного кладбищенского смотрителя, человека, который сообразно своей профессии и в соответствии с духом времени был не слишком просвещен, однако оказался наделен даром поистине революционного прозрения, хоть оно, как должны мы с глубокой печалью и со стыдом отметить, не удостоилось соразмерного себе упоминания на могильной плите. Напротив, вот уже четыреста лет сыплются проклятия, клевета, оскорбления и брань на голову бедного новатора, ибо в исторической перспективе его считают ответственным за положение, в котором ныне находится некрополь, а находится он в катастрофическом хаосе не только потому, что у Главного Кладбища по-прежнему нет стен, но и потому, что их и не может быть. Сейчас растолкуем подоходчивей. Выше уже говорилось, что кладбище разрасталось, и нет нужды объяснять, что происходило это не благодаря присущей ему способности к размножению, то есть, извините за такой в полном смысле слова кладбищенский юмор, не покойники производили на свет себе подобных, а оттого всего лишь, что увеличивалось население города, а с ним — и занимаемая им поверхность. Когда Главное Кладбище еще было обнесено оградой, не раз случалось в сменяющих друг друга эпохах то, что на языке муниципальных бюрократов называлось последствиями ползучего демографического взрыва. Мало-помалу заселены оказались обширные территории за кладбищем, и там возникли скопления построек, поселки, деревеньки, в свою очередь разраставшиеся, сливавшиеся или вплотную примыкавшие друг к другу, однако оставались и немалые пустые пространства, которые использовали как поля, или сады, или пастбища. Вот туда-то и устремилось кладбище, когда рухнули стены. Как паводок, что, петляя по долинам, сначала заполняет низины и впадины, а потом неторопливо и степенно взбирается по склонам холмов, так и могилы завоевывали себе пространство, зачастую нанося большой ущерб сельскому хозяйству, ибо занимавшиеся им землевладельцы не видели иного способа спастись, как только продавать свои участки, а иногда и огибая нивы да пашни, огороды да выпасы, но никогда не удаляясь от поселений и оказываясь с ними, что называется, дверь в дверь. И при взгляде сверху Главное Кладбище кажется огромным поваленным деревом с коротким толстым стволом, состоящим из ядра первоначальных могил, и четырьмя могучими ветвями, которые в череде бесконечных развилок уходят все дальше и дальше друг от друга и от своего общего корня, так что в конце концов теряются из виду и образуют густолиственный купол, где, выражаясь поэтически, жизнь и смерть смешаны воедино подобно тому, как в кронах настоящих деревьев пребывают в теснейшем соседстве листва и птички. Вот по этой причине ворота Главного Кладбища перестали пропускать через себя похоронные процессии. И открываются они во всю свою ширь, только если какой-нибудь исследователь древних камней, уже изучивший самые первые захоронения, попросит разрешения сделать модель плиты или надгробья, что потребует гипса, мешковины, проволоки, а иногда и тонких и точных фотографий, производство коих, в свою очередь, предполагает всяческие объективы, рефлекторы, фотометры, светофильтры, зонтики, а все это громоздкое оборудование не потащишь ведь через маленькую дверь, соединяющую контору с кладбищем.
Несмотря на это утомительное нагнетание подробностей, которые вполне могут быть сочтены малозначительными и несущественными, ибо если вернуться к ботаническим сравнениям, есть шанс не увидать за деревьями леса, нельзя исключить, что иные слушатели нашего доклада, из тех, кто повнимательней и побдительней прочих и еще не утерял чувства нормативной требовательности, унаследованной от мыслительных процессов, определяемых прежде всего логикой познания, да, так вот, кто-нибудь из наших слушателей резко выскажется против самого существования и тем более распространения столь беспорядочно и бездумно, чтоб не сказать — безумно устроенных кладбищ, как то, что описано нами и проходит, едва не задевая их плечом, по местам, которые живые издавна предназначили исключительно для своего пользования, то есть по домам, по улицам и площадям, по скверам, и паркам, и общественным садам вкупе с детскими площадками, по театрам и кино, по кафе и ресторанам, по больницам обычным и психиатрическим, по стадионам, ярмаркам и выставкам, по большим магазинам и крохотным лавочкам, по тупикам, спускам и проспектам. И сколь бы ясно ни сознавали они, что Главному Кладбищу самым настоятельным образом необходимо расти в гармоническом симбиозе с развитием города и сообразно увеличению народонаселения, считают все же, что место, отведенное для последнего упокоения, должно держаться в строгих границах и удерживаться писаными законами. Обычный прямоугольник земли за высокими, лишенными украшений или архитектурных излишеств стенами был бы, твердят они, куда лучше этого исполинского осьминога, поскольку, как ни жалко плодов поэтического воображения, не на дерево похоже кладбище, а на осьминога, протянувшего свои щупальца, сколько их там — восемь, шестнадцать, тридцать два, шестьдесят четыре, — так, словно собрался опутать ими весь мир. Добавят еще, что существует проверенная опытом практика держать покойников под землей сколько-то лет, обычно не больше пяти, по истечении коих, благодаря чудодейственному отсутствию коррупции, то немногое, что еще уцелело от работы негашеной извести и пищеварения червей, выкапывается и уступает место своего захоронения новому обитателю. В цивилизованных странах не существует нелепого обычая считать любую могилу неприкосновенной и навечно принадлежащей тому, кто в ней лежит, ибо уж если жизнь не окончательна, можно ли считать таковой смерть. И последствия этого налицо, в чем всякий может убедиться самолично, взглянув на вечно затворенные бездействующие ворота, на хаотическое коловращение по кладбищу, на все более и более кружные пути, по которым похоронные процессии должны добираться до места захоронения, на любую оконечность одного из шестидесяти четырех щупальцев, до которой не дойдешь без провожатого. Точно так же, как и в Архиве ЗАГС, хоть соответствующая информация из-за прискорбной небрежности не была предоставлена своевременно, неписаным девизом Главного Кладбища должны стать слова Все Имена, хотя следует признать, что архиву слова эти пристали значительно больше, подходят, как перчатка на руку, поскольку именно там в самом деле собраны все имена, и живые, и мертвые, тогда как кладбище, дарующее последнее пристанище и последнее упокоение, уже по природе своей должно довольствоваться лишь именами покойных. Эта математически выраженная очевидность тем не менее не приводит в замешательство хранителей и смотрителей Главного Кладбища, не заставляет их смущенно умолкнуть, нет, оказавшись перед лицом своей численной неполноценности, они пожимают плечами и говорят: Дайте срок, наберитесь терпения, все там будем, а Главный Архив по здравом размышлении окажется всего лишь притоком полноводного нашего ведомства. Излишне говорить, как больно щемит самолюбие Архива уподобление его притоку. Несмотря на такое соперничество, на такую профессиональную ревность, отношения между служителями архивными и кладбищенскими вполне дружеские, проникнутые взаимным уважением, потому что помимо сотрудничества, к которому их просто принуждают смежность и объективно существующая статусная близость их учреждений, они понимают, что с двух концов возделывают один виноградник, именуемый жизнью и находящийся между двумя видами небытия.
Сеньор Жозе не впервые появлялся на Главном Кладбище. Бюрократическая необходимость проведения всяческих проверок, разъяснения неясностей, сличения данных, уточнения расхождений довольно регулярно требовала, чтобы туда наведывались сотрудники Главного Архива, чаще всего, разумеется, младшие делопроизводители, значительно реже — старшие, а замы или шеф, само собой разумеется, вообще никогда. И делопроизводителям Главного Кладбища по схожим мотивам приходилось бывать в архиве, где их принимали с тем же радушием, что выпало сейчас на долю сеньора Жозе. Не только фасад, но и внутреннее убранство кладбищенской конторы представляло собой точную копию архива, хотя справедливости ради надо уточнить, что, по мнению чиновников кладбища, именно архив — копия кладбища, а не наоборот, и указывают еще на ворота, отсутствующие у архива, на что архивные отвечают обычно в том смысле, что, мол, что же это за ворота такие, смех один, вечно на запоре. Ну, как бы то ни было, здесь тоже имеется длинный, тянущийся поперек всего огромного зала и перегораживающий его барьер, стоят такие же высоченные стеллажи, так же, треугольником, размещены столы сотрудников, из коих восемь младших письмоводителей, четверо старших и двое подсмотрителей, ибо их принято называть здесь именно так, а не делопроизводителями и замхранителями, и, соответственно, не хранитель венчает всю эту пирамиду, но смотритель. Впрочем, персонал состоит не только из сотрудников аппарата, ибо по обе стороны от входа и лицом к барьеру сидят на двух длинных скамьях проводники. Кое-кто по старой памяти продолжает грубовато именовать их могильщиками, но эта категория обозначена в официальном бюллетене как кладбищенский проводник, что при более внимательном рассмотрении и вопреки тому, что может явиться воображению, не в полной мере соответствует иносказанию, придуманному из лучших побуждений, дабы завуалировать прискорбную грубость заступа, отрывающего в земле четырехугольную яму, ибо этот термин все же правильно очерчивает круг должностных обязанностей этих людей, которые перед тем, как опустить покойника в глубины вечности, должны еще и провести его по поверхности. И они, работающие попарно, сидят и безмолвно ждут появления траурных кортежей, а дождавшись, вооружаются маршрутным листом, заполненным письмоводителем, на чью долю пришлись хлопоты по оформлению того или иного покойника, садятся в одну из припаркованных на служебной стоянке машин, снабженных мигающей надписью Следуйте за мной, как это принято в аэропортах, что дает смотрителю кладбища основание заявлять, что его учреждение технологически вооружено несравненно лучше Главного Архива, где традиция все еще велит писать, обмакивая перо в чернильницу. Впрочем, и в самом деле, когда видишь, как катафалк и провожающие послушно следуют за проводниками по гладким улицам города и разбитым проселкам предместий и вплоть до самого места захоронения светящиеся буквы, помаргивая, неустанно твердят лишь Следуйте за мной да Следуйте за мной, невозможно не признать, что перемены происходят в мире не только к худшему. И хотя нижеследующая подробность едва ли будет способствовать всеобъемлющему пониманию нашего рассказа, пусть поведает лезвие лопаты, пусть объяснит оно, что одна из самых ярких черт личности этих самых проводников — это святая вера в то, что вселенная исправно управляется высшим разумом, постоянно и чутко прислушивающимся к надобностям и чаяниям человеческим, а иначе никогда бы не изобрели автомобили как раз в ту пору, когда приспела в них нужда, а иначе говоря, когда Главное Кладбище распространилось столь обширно, что поистине крестная мука — доставлять усопшего на голгофу традиционными средствами, будь то палка и веревка или тачка о двух колесах. Если же со сдержанной учтивостью заметить, что рассуждающим таким образом следовало бы, пожалуй, поаккуратнее выбирать слова, поскольку крестная мука и голгофа — суть одно и то же, да и вообще не стоило бы употреблять понятия, обозначающие страдания, по отношению к тому, кто страдать уже перестал, они, вероятней всего, грубо возразят вам, что не учи, мол, ученого и так далее.