Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Книга мертвых-2. Некрологи

Лимонов Эдуард

Шрифт:

В 1967 году я переехал в Москву. Связь с Чуриловым прервалась. Он в это время вдруг проявил себя как творческий человек. Стал работать в странном средневековом жанре тиснения на бересте. Делал красивые и изящные портреты церквей и соборов. Очень быстро приобрел известность, стал продавать свои работы и зарабатывал своим народным промыслом немалые деньги. Этот и последующие периоды его жизни были уже скрыты от меня.

Я встретил Чурилова вдруг уже в 1980 году, в Париже, у музея современного искусства, у Центра Жоржа Помпиду. Мы вышли прямо друг на друга, и он, глазом не моргнув, спокойно приветствовал меня: «Здорово, Эд!» Оказалось, что он привез в Париж свою выставку тиснения на бересте. Советской власти, которой оставалось жить всего лишь десяток лет, вдруг понадобились церкви и соборы Чурилова. Я провел с ним тогда целый день. Посетив мое жилище на Rue des Archives, совсем недалеко от Центра Помпиду, мы пришли к нему в гостиницу и долго там разговаривали, попивая из бутылки ром. Впоследствии оказалось, что наш с ним разговор был записан куратором КГБ, жившим в соседнем номере гостиницы.

Вот собственно и все. Больше

я его не видел. Следующие его и мои двадцать восемь лет прошли врозь. Он женился, жену его я тоже не увидел, кажется, ее звали Наташа. В качестве выгодного выставочного феномена после СССР его стала эксплуатировать Украина. Видимо, всякие ООН, ЮНЕСКО и прочие международные агентства с благосклонной радостью принимали портреты церквей. Судя по комментариям моих родителей, все же они жили в одном городе, он последние годы почему-то был враждебен мне. В чем дело, моя мать не знала. Она передавала мне его слова: «Я знал Эдика Савенко, это был отличный парень, что до Лимонова, я его знать не хочу». Моих родителей он не проведал ни разу. Ни тогда, когда я двадцать лет жил за границей, ни в последующие годы. Мою мать Борис раздражал до последнего. «Ну как же, Эдик, он к нам ни разу не зашел! Нам ничего от него не надо, но он же был твой друг. Сколько лет я его кормила, он называл меня Раисочка Федоровна и вот каким стал…» Мать удрученно кряхтела и причмокивала неодобрительно губами…

Тайну своей неожиданной враждебности Борис унес в могилу. Разве что его близкие что-нибудь знают об этом. Если это была простая осторожность перед лицом мстительной советской власти, то власть ведь скоро исчезла. (Странно, что он не посетил моих родителей в 1980-м, после встречи со мной в Париже. Тогда он позвонил им и сказал, что видел меня. Обещал зайти и не зашел. А им же хотелось задать свои материнские и отцовские вопросы: как выглядит, как питается сын?) Может быть, ему оказался неприятным «аморальный» образ эмигранта «Эдички» из моей первой книги? Может, я шокировал его откровенностью описаний? Причины не ясны, ясно другое: Борис отказался от меня, как отказываются от ужасных детей родители. Отказался и не простил. Возможно также, что ему, привыкшему к роли умного и сильного старшего брата, не удалось справиться с чем-то вроде зависти к брату младшему? Долгое время непутевому, загульному, шальному и самоубийственному, вдруг выросшему после тридцати большим талантом? Уже с 1989-го я становился в России стремительно знаменит… Душа человеческая — потемки. Одно я знаю наверняка — я не совершил по отношению к нему не то что ни малейшего предательства, но даже человеческой бестактности не совершил. Я признаю, что своей прямотой, пуританским и воинственным характером этот потомственный рабочий повлиял на меня, как ни одни человек, ни до, ни после. Редкий, редкий тип, что тут говорить. Он гордился своим рабочим происхождением. На заводе мечтали сделать его мастером, он решительно не соглашался. Аргументируя отказ тем, что хочет только продавать свой труд, «а чтобы у меня, Эд, задница болела за план, за недовыпущенные коленвалы, я, Эд, не хочу Так я отработал себе и поехал веселенький с тобой на реку, на Журавлевский пляж, или там по магазинам за книгами… и никаких проблем…»

У него был выход на городскую интеллигенцию. Он был известен как начитанный чудак-рабочий в магазине «Поэзия», вокруг которого клубилась творческая интеллигенция города. Туда он собственно и пытался меня устроить вначале, а когда не получилось, места были все заняты, устроил во второе по значению книжно-интеллектуальное заведение города — в магазин № 42 на Сумской. Директрисой его была, кстати, бывшая продавщица «Поэзии», так что она как бы отпочковалась. Познакомив меня с Анной, Борис обеспечил развитие моей творческой судьбы и биографии на следующие шесть лет, обусловил мое сближение с харьковской интеллигенцией. До тех пор я дружил, если исключить самого Бориса, с поселковой шпаной. Чурилов ввел меня в иную среду, то есть я поехал в иерархическом лифте вверх, а в этот лифт посадил меня он. Ну, конечно, я мог соскочить из этого лифта, выпрыгнуть и убежать обратно. Но здесь уже сработал мой характер, мои собственные заслуги, мое упрямство и мой талант. Тут уже не Борис. Есть легенда о шотландском поэте Роберте Вернее. Его бывшая подруга похвалилась тем, что якобы это она научила Бернса стихам, образовала его и сделала поэтом. На что Берне издевательски заметил, что если это было действительно так, то почему она не сделает поэтом мясника, с которым живет сейчас…

Думаю все же, Борис, как строгий отец, не простил мне того, что я вымахал в фигуру значительно большего масштаба, чем он предполагал. Все написанное мною не дает, к сожалению, представления об этом замечательном рабочем парне. Я даже отчетливо помню, как пах его едкий пот, когда он в далеком 1958-м швырял меня, пятнадцатилетнего, на маты, еще и еще раз, а молодая шпана, собравшаяся в секцию, довольно посмеивалась.

— Тебя Эдом зовут?

Я готов был его убить. А он подружился со мной.

Или вот он выходит из темной воды на Журавлевском пляже. Худой и мускулистый, как сушеная тарань. Всегда готовый к бою за себя и за меня, если нужно. Я думаю, когда он женился, купил себе квартиру, стал жить с продажи своих берест, он потерял в авторитете для меня. Хорошо, что я его в эти годы уже не видел. Я запомнил его широкоротым, насмешливым, злым, когда он тащил, помню, меня, пьяного подростка, и ругал меня не жалея, а я только мычал.

Курьезно, что совсем недавно у Чурилова появился дублер — второй претендент на лавры спасителя меня от пьянства, на вождя и учителя моей жизни. Несколько лет назад я прочел в каком-то журнале (вот не помню, где именно) интервью с художником Вагричем Бахчаняном, другом моего харьковского периода, жившим с 1967-го по 1973-й в Москве, а с 1974-го в Нью-Йорке, где он пребывает и поныне, только уже седой как лунь. Познакомила

же нас в Харькове Анна Рубинштейн где-то в начале 1965 года (ну допускаю, что самое раннее — в ноябре-декабре 1964-го), тогда я уже жил у Анны на Тевелева, 19. Констатирую, что Бахчанян, причудливый талант, с большим элементом чудачества, оказал на меня культурное, эстетическое влияние, впрочем, одно из многих. Он был в те годы коллекционером наивного искусства, находил и популяризировал стихи примитивов и сумасшедших. Его формальные находки («Прав ДАДА» или «Я волком бы выгрыз лишь только за то, что им разговаривал Ленин», — первые пришли на память), впрочем, были неглубокие, поверхностное остроумие на уровне «Литературной газеты». Однако его претензии на спасение меня от пьянства не соответствуют действительности. Более того, именно он познакомил меня со своей компанией, куда входили будущие герои моей книги «Молодой негодяй»: Геннадий Гончаренко, Поль Шеметов («Француз», «Матрос», «Полюшко») и другие колоритные персонажи. Именно их времяпрепровождение изобиловало дружескими попойками. Я в них участвовал, так же как и Бахчанян, впрочем. Забавно, что если мы пили вместе, то самым пьяным у нас оказывался как раз Бахчанян. Он не выдерживал большого количества алкоголя, впадал в «амок», однажды сорвал с забытого мною учреждения государственный флаг и несся, осатанелый, с ним по улице. В советское время такое поведение могло дорого стоить не умеющему держать алкоголь. Я, в свою очередь, закаленный на пролетарской Салтовке, особых проблем с алкоголем в те годы (как, впрочем, и впоследствии) не имел. Желание выглядеть мудрым и правильным, традиционно покровительственное отношение к младшим, бывает сплошь и рядом ответственно за этакую подсознательную дедовщину памяти. Что и случилось с замечательным моим другом Вагричем Акоповичем Бахчаняном.

Я, видимо, мог казаться и казался моим приятелям тех лет каким-то «гулякой праздным». Между тем я тоннами писал тогда, искал и нашел собственный поэтический стиль. Сил у меня было много, хватало и на алкоголь и загульную жизнь, это да.

Чурилова я признаю как человека, повлиявшего на меня. И сегодня, отжимаясь от пола, либо делая другие несложные упражнения, я вспоминаю, что меня научил им пятьдесят лет тому назад харьковский рабочий парень Борис Иванович Чурилов. Когда же я ложусь на спину на кровати и кладу голову так, чтобы она висела над полом и «качаю» таким образом шею, я вспоминаю моего сокамерника по 2-й тюрьме строгого режима в городе Энгельсе — Ваню Рыбкина. Это он меня научил этому простому и эффективному упражнению. Я сознаю, что состою из умений, упражнений и привычек тела и разума, позаимствованных у других людей. Только меня не спасали от пьянства два раза. Один раз, может быть, спас Чурилов.

Труп у станции Выхино

Антон Страдымов

Оказалось, что Богородских кладбища два. На том, что находится рядом с Московским городским судом, мы не нашли свежих могил. Это компактное старое кладбище. Служитель сказал, что никакого 28-го участка у них нет и не может быть и тем более никто у них не был похоронен 22 января, на кладбище давным-давно никого не хоронят.

— Ваш парень, должно быть, похоронен на Богородском кладбище возле города Электроугли, — заключил служитель и поковылял в сторожку, за ним — старая молчаливая собака.

У меня в руке были гвоздики. Розовые, красных в соседнем киоске «Цветы» нашлась только одна. Мы сели в серебристый газик и отправились к этим далеким Электроуглям. Я должен был поклониться могиле только что убитого нацбола Антона Страдымова, двадцати лет. Это был мой долг. Ну и что, что кладбище в пятидесяти километрах от Москвы. Я обязан. Сегодня и сейчас.

Мы прибыли на место, когда еще было светло, но день уже заканчивался. Кладбище оказалось огромным и молодым. Оно лежало под снегом и молчало. Замерзший, но сильный дядька в камуфляже с красным лицом объяснил, как дойти до 28-го участка — «до конца линии фонарей и направо до конца линии могил». Мы пошли, пять человек. Был такой неприятный закатный свет, печальнее нет света на земле, если его поддерживает внизу снег.

Я шел быстро, гвоздики в руке. За мной ребята: Егор, Димка, Олег, Илья, все довольно крупные.

Я в шапке и с бородой. Они, кто без головного убора, кто с капюшоном куртки на голове, кто в бейсболке. А у меня черная шапка с кожаным верхом, такое ретро, что уже и не выпускают таких нигде, от отца досталась. Район могильных плит и оград закончился, и начался участок крестов и могильных холмиков, а поверх лежали венки, запорошенные снегом. Мы помыкались некоторое время, не понимая кладбищенских адресов. Потом разобрались. На черных табличках были написаны три координаты: номер участка, номер линии и номер могилы. Мы нашли могилу Антона, смахнули снег с таблички. На могиле лежал венок с черными траурными лентами; от матери и семьи. От нацболов венка не было, потому что родители скрыли от нас дату и место похорон нашего товарища. Мать, видимо, считала нацболов и меня лично ответственными за смерть сына. По некоторым сведениям похоронить Антона тайно матери посоветовали следователи.

История этой смерти тяжела. Антон пришел к нам, когда ему было пятнадцать. Партия еще не была запрещена. Активный, он участвовал во многих акциях парии. Утром 14 января в четыре часа утра тело Антона было обнаружено близ станции Выхино. Он еще дышал. Однако умер через час в больнице. Все кости лица были переломаны, также как и затылочные кости, череп был расколот в трех местах, так что кости черепа вдвинулись в мозг. Его избивали либо арматурой, либо бейсбольными битами. Несмотря на то, что при нем находились документы, идентифицирован он был по отпечаткам пальцев. Родителям о смерти Антона стало известно только 19 января, от милиции. Чем была вызвана задержка в пять дней сообщения о смерти? Никто не знал ответа на этот вопрос. В последнюю ночь своей жизни Антон, вероятнее всего, занимался расклейкой листовок, призывающих прийти на День несогласных 31 января.

Поделиться с друзьями: