Книга реки. В одиночку под парусом
Шрифт:
Каждая такая находка очень оживляет жизнь обитателей лагеря, для которых копание в земле в поисках предметов старины стало страстью. Это действительно настоящая страсть: всю зиму люди в Москве живут ожиданием нового полевого сезона, с первым летним теплом собираются компаниями и едут в Плес — кто на месяц, кто на все лето. С утра работают на раскопе, днем купаются в Волге, ходят в лес по грибы да ягоды, приятно проводят время в общении с такими же увлеченными людьми.
До самых сумерек я бродил по Плесу, неутомимо меряя ногами его улицы, ведомый жаждой все новых впечатлений — таково уж свойство этого места, к которому привязываешься с первого дня и первого взгляда. По мосту перешел Шелковку и побывал на другом берегу, застроенном частными домами. Бродил, жалея, что не хватает фотопленки и не хватает света, да и одного дня, которым я был ограничен, не хватает, чтоб познакомиться с городком получше. Мои мысли и чувства априори не выходили за рамки первого впечатления, и все-таки, оказавшись на карабкающейся в гору улице Островского с громоздящимися на ней невыразимо уютными домишками, я вдруг в какой-то момент ясно увидел себя на улицах Плеса — живущего здесь и месяц, и два. Есть города, куда хочется возвращаться снова, и Плес, безусловно,
Уже глубоким вечером вернулся на «спасалку», где меня ожидал новый дежурный по имени Саша. Сдержанный, молчаливый плесянин с кудрявой, что совсем уж редкость по нашим временам, головой. Кудрявых почему-то с каждым годом все меньше. «Хорошие у вас в классе ребята — но мало среди них кудрявых. Да просто нет ни одного!» — сказала однажды моя мама, любившая когда-то кудрявого волгаря. Веселого соседа. Умевшего мастерски играть на гармони. Ходившего по селу в пиджаке внакидку — такая тогда была мода. Кудрявый плесянин Саша накрыл стол, поделившись со мной нехитрой снедью, которую ему завернула в узелок его мама.
Я любил эти дебаркадерные вечера и ночлеги, когда лодка пристроена и не надо думать о палатке, разведении огня. Ты чувствуешь себя гостем, вкусный ужин, которым тебя попотчевали хозяева, позади, в желудке, как в стиральном барабане, крутится очередная порция съестного, заряжая мышцы энергией на завтрашний день, ноги гудят от ходьбы, спальник на шконке развернут и ждет хозяина. Можно набить трубку, выйти на палубу и сесть на кнехт в виду своей лодки, тихо покачивающейся у борта на невидимой волне, затянувшись дымком датской смеси из голландских и вирджинских табаков, посмотреть на великую русскую реку, неостановимо несущую свои воды в темноте, на едва различимые берега, огни на берегу, спокойно подумать о завтрашнем дне, о ветре и волне, закупке провианта. С берега доносится музыка, чей-то говор, смех, звуки пьяной перебранки, сменяющейся пением, нестройным, нелепым, но все равно прекрасным, потому что всегда лучше, когда поют, чем когда дерутся. Можно еще посидеть на палубе, а можно вернуться в кубрик и вступить с дежурным шкипером в неспешную беседу о городе, его жителях и местных нравах, об утопленниках прошлого сезона и нынешнего (ведь это — «спасалка»!), об Евангелии, которое Саша листает на ночь перед тем, как отойти ко сну, о самом Саше и его планах на-после-армии, его жизни, пока так мало отличимой от жизни других молодых ребят, которых я встречал и еще повстречаю на берегах реки.
На дебаркадере мне всегда снятся пароходные сны, когда спишь и чувствуешь сквозь сон биение машины в трюме, вибрацию корпуса, железные переборки, железо, железо кругом, всю движущуюся громаду плывущей барки, понимая, что ты не в своей постели и вообще не там, где человеку надлежит жить. Ты спишь и плывешь. У одного древнего философа спросили: «Кого больше: живых или мертвых?». «А кем считать плывущих?» — поинтересовался он. Плыть — значит вступать в особое состояние, закрывая за собой дверь и в прошлое, и в будущее, безбрежная водная гладь — не то что рельсы в два ряда, сухопутный опыт на воде ничего не значит, в ней заново надо учиться жить. Речная волна ласкова, нежна, безразлична, жестока, безжалостна, беспощадна, рассыпается мелкими брызгами и легко собирается в кулак, чтоб тебя сокрушить, когда ты меньше всего этого ждешь.
Юрьевец
Вечером пристал к небольшой полянке в лесном распадке у ручья с чистой ключевой водой. Разбил палатку, сварил суп. Развесил сушиться сырую одежду у костра. Хорошо выспавшись, с утра расстелил на солнышке все имеющиеся газеты, высыпал на них, тонко разровняв, подмоченные крупы: гречку, пшено, рис. В них, в этих крупах, была вся судьба моей экспедиции. Денег у меня было не очень много, хватало только на самые необходимые продуктовые закупки — хлеб, молоко, чай, плюс пара-тройка червонцев на разграбление каждого города, где я делал остановку, — купить мороженое, газет, пообедать в столовой. Неопределенность будущих расходов беспокоила и угнетала.
В лесу были слышны детские голоса, и я догадался, что неподалеку расположен пионерский лагерь. Вскоре показалась на тропинке стайка детей во главе с симпатичной вожатой. Оказались из Юрьевца. Пионерлагерь прежде принадлежал льнокомбинату, комбинат обеднел, и лагерь перешел на баланс города. Дети искупались под строгим присмотром напускающей на себя суровый вид вожатой, изучили мою лодку от киля до клотика, осмотрели мой лагерь, для чего мне пришлось взять на себя роль экскурсовода, и отбыли к себе. Тут появилась еще одна группа малышей, предводительствуемая еще более симпатичной вожатой. Все повторилось с точностью до отдельных деталей: общее купание, осмотр моей лодки («не трогать руками, мальчик!»), расстеленных газет с крупами, палатки, куда самый бойкий из ребят, едва я зазевался, успел нырнуть и уже манил за собой приятелей... Выпроводив группу подрастающей молодежи за пределы полянки, я увидел идущий навстречу новый отряд и понял, что мне надо теперь или устраиваться вожатым-экскурсоводом, или сматываться отсюда побыстрей, пока кто-нибудь из ребят, любителей игры в ножички, не попробовал лодочную оболочку на прочность или не подрезал из чистого мальчишеского любопытства бечеву у румпеля. Сгребаю успевшие подсохнуть крупы и готовлюсь к отплытию. Проведя, так уж и быть, третью экскурсию по моей стоянке для вновь прибывшей ребятни, я поинтересовался у красавицы-вожатой: «Сколько у вас в лагере отрядов?» «Десять», — был ответ. Я панически бросился собирать палатку и спускать лодку на воду. Уже сидя в лодке, оттолкнувшись от берега веслом и подняв грот, увидел в глубине леса бегущую к реке ораву молодняка, орущую во все горло от избытка сил и восторга при виде открывающейся картины — лодки с развернутыми оранжевыми, очень красивыми парусами. Оранжевый цвет парусов объяснялся не избытком любви к Александру Грину конструкторов и изготовителей московского завода «Салют», выпустившего мою лодку, а причинами более прозаическими: на большой реке с судоходным движением самые маленькие его участники должны выделяться. Как дорожные
рабочие в оранжевых безрукавках. Отряд юных головорезов высыпал на берег и бросился в воду, пытаясь вплавь достичь моей лодки, но ветер и весла уносили меня все дальше, разрыв между лодкой и самыми отчаянными пловцами с каждой секундой увеличивался, пока я с удовлетворением не убедился, что стал недосягаем. Помахав рукой раскрасавице-вожатой, я отвернулся от берега и уже больше не оборачивался на оставшийся позади кошмар.Ближе к вечеру припустил дождь. Пришлось облачиться во все непромокаемое — для этих целей у меня был припасен комплект химзащиты, в нем я мог не только укрыться от дождя, но и преодолеть зараженную после атомной бомбардировки местность.
Как-то в армии мы сдавали зачет приехавшему из полка главному химику, отрабатывая команду «Вспышка справа!» и «Вспышка слева!». Бегали по кругу в полном облачении с противогазами на головах и, обливаясь потом в сорокаградусную жару, послушные команде, валились кулем то головой влево (если вспышка — справа), то вправо (если вспышка — слева). Почему-то считалось важным лечь головой от вспышки. Среди нас бежал один недавно призванный боец, салага, в общем. В один из моментов салага вдруг проявил инициативу: рухнул по команде химика не как все, то есть себе под ноги, а сделал прыжок в сторону и скатился в оказавшуюся на краю площадки ямку. «Стоп! — крикнул химик. — Всем встать! Снять противогазы. Как твоя фамилия, воин?» — обратился он к салаге. Тот долго и неумело стягивал с головы противогаз, показал свою красную, распаренную безусую физиономию и назвался. Химик вытянул руки по швам: «Объявляю вам благодарность за правильные действия и проявленную во время учебной подготовки смекалку. От имени командования полка предоставляю вам десятидневный отпуск на родину! Всем вольно». Что тут случилось после его слов с остальными — не передать словами. Все будто среди сна очнулись. Завертели шеями, задышали бурно, всей грудью. Посмотрели и увидели эту ямку, мимо которой каждый по десятку раз пробегал, не догадываясь о том, что лежит на дне ее. Что-что — отпуск на родину! Салаге этому пришлось, конечно, после возвращения из отпуска попотеть. Ну а ямку эту срыли. Шел я спустя несколько дней и вдруг вижу — нет ямки! Кто-то, не выдержав, взял лопату и забросал ее землей, чтоб и памяти о ней не осталось.
Видно было, что Юрьевец знавал лучшие времена — в центре несколько старых, запущенных зданий, возведенных до революции с неожиданной для захолустья претензией, когда денег не жалеют и строят для себя, собираясь жить вечно, для всей многолюдной семьи, для рода. Теперь же на всем печать упадка, бедности. Городская больница — краснокирпичное здание начала века с полувыцветшей надписью на фронтоне: «Земская больница. 1904 г.».
Музей Андрея Тарковского расположен в крепком, хорошо отреставрированном доме под березами на зеленой деревенской улице. Во дворе сухое ветвистое дерево выше крыши — первый экспонат музея. Дерево это, объясняет мне директор Татьяна Владимировна Желянина, помнит маленького Андрея Тарковского, а засохло оно аккурат в год его смерти. Существование музея режиссера-мистика не обходится без мистических совпадений и происшествий всякого рода. То полы начинают скрипеть сами собой, без всякой причины, то, затеяв ремонт, вдруг находят под старыми обоями школьные тетрадки Андрея — ими оказались оклеены стены комнат. Чернила со страничек отпечатались на досках, и теперь с помощью зеркала можно читать на них школьные сочинения будущего автора «Андрея Рублева».
Андрей Тарковский родился на другом берегу Волги, в деревне Завражье. Дом доктора Петрова — отчима матери Тарковского, принимавшего у нее роды, ушел под воду после образования водохранилища. Зато цела церковь, где крестили маленького Андрея, — цела, но заброшена и требует реставрации. Дом в Юрьевце, ставший музеем, тоже принадлежал отчиму матери, долгие годы проработавшему здесь врачом. Фильм «Зеркало» во многом навеян впечатлениями детства в Юрьевце. В поисках натуры Тарковский приезжал в Юрьевец, но город его разочаровал — Волга стала «не та». Ни один из эпизодов фильма в нем не снимался. Роль Юрьевца в фильме «Зеркало» выполняет Владимир.
Посетителей в музей ходит немного — городок оказался в стороне от теплоходных круизных трасс, и туристов в Юрьевце не высаживают.
Улица, на которой стоит музей, носит имя Андрея Тарковского. Плакучие березки, деревянные дома, трава-мурава на дороге, из-за деревьев выглядывает юрьевская колокольня — милый, захолустный, навевающий умиротворение и покой пейзаж.
После музея отправился гулять по городу. Пообедал на набережной в кафе «Чайка» — вкусный борщ, биточки. За соседним столиком симпатичная компания распивала шампанское — молодой безусый лейтенант с девушкой и их друг, то и дело вскидывающий фотоаппарат, чтобы запечатлеть молодую пару для семейного альбома. У обоих новенькие обручальные кольца. Сначала у меня попросили ручку, чтоб записать что-то неотложное. Потом еще раз попросили. Спустя пять минут мы сидели за одним столиком и пили за отъезд молодой семейной пары за Полярный круг — на одну из северных военно-морских баз. «Там сразу дают квартиру, есть дом культуры, снабжение хорошее...» — начинала перечислять девушка в очередной, бесчисленный раз, убеждая себя, а вовсе не меня, случайного человека. Красивое круглое личико с веснушками, серые глаза глядят доверчиво, совсем по-детски, персиковый пушок на щеках, какой бывает только у очень юных девушек. Вышли на набережную. Друг навел на молодых фотоаппарат, я отпрянул в сторону, чтоб не мешать. Но девушка за рукав втянула меня в кадр и взяла под руку. Справа от нее стоял суженый, а слева — неизвестно кто, случайный сосед по столику. Где-то на Севере лежит теперь альбом с фотографией, где и я стою с чувством тоски и светлой зависти в глазах рядом с чужой, принадлежащей другому юностью и красотой.
Вечером на спасательной станции, где я заночевал, дежурный Володя напоил меня чаем. Побеседовали без особого толка — беспредметный хаотичный монолог мало осознающего себя человека, угловатые слова, мысли, неотесанность совершенная, каждую секунду готовая обернуться грубостью, хамством. Спать Володя уложил меня на полу на матрасе, укрыться дал толстое одеяло.
Среди ночи явление беспокойных, пьяных, мучимых бессонницей парней. Длинный фитиль с потухшей папиросой в зубах спросил про какого-то Лешу-сибиряка. Бесцеремонно включил свет, уселся на стул перед моим матрасом. «Вставай, давай покурим!». Я оставался недвижим. Фитиль незло выругался и ушел. Спустя час еще один персонаж — тоже в поисках другана. Я понял, что «спасалка» в Юрьевце для местных парней вроде мужского клуба.