Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Увидав, что я ещё и пишу, англичанин просто охуел. Ни слова не произнося, он долго на меня смотрел, в душе себя коря, конечно, за нарушение пресловутой английской корректности. Он, видимо, хотел меня узнать - а вдруг я кто-то? Но, не опознав, сообразил, что и Шекспира знали в лицо немногие его современники, утешился и засопел, причмокивая.

А я уснуть не мог. По двум причинам сразу. А точней - по трём, но надо по порядку. Я вдруг вспомнил, как летел куда-то, и под самолётом расстилались не плавные снежные и ледяные поля, а вовсе наоборот немыслимо курчавые и завитые. Словно огромного размера белый баран проглотил наш земной шар, и только некоторых за умеренную плату выпускает полетать вокруг него. И я был очень рад, что это вспомнил, потому что твёрдо знал: уж если взялся я писать, то должен мыслить образами, где-то я это читал. А тут отменный образ появился сам, и я неслышно ликовал. Коляска с выпивкой ещё не ехала - это и было второй причиной моей творческой бессонницы. А третья состояла в том, что впереди неподалёку распустился белый экран, и стали нам показывать кино. Я сразу же хочу предупредить, что я от этого кино так получшал душой, так вырос нравственно, что не могу его не рассказать. Я звук не слышал, ибо надевать наушники бессмысленно мне было, я ведь всё равно не понимаю иностранной речи, так что мной рассказанное может со сценарием совсем не совпадать. Но что из этого? Ведь если бы я понимал, тогда сюжет

владел бы мной, а так - я полностью владел сюжетом, и как раз поэтому возвысился душой.

Я самое начало продремал, но главное и было чуть попозже. Там отец бил сына. Или моложавый дедушка - подростка внука. Лучше пусть будет отец. Он музыкант, и сына он учил тому же, только сын его нечаянно обидел пожилую учительницу музыки, а та - ещё отца его учила, и отец ударил сына по лицу. Это такой трагедией явилось для обоих, что сразу вспоминался Гоголь с его Тарасом Бульбой, потому что для еврея стукнуть внука - это тяжелей намного, нежели казаку сына застрелить. А что эти сын с отцом (дед с внуком) евреи, никакого сомнения не было, потому что оба - музыканты. И тогда отец от горя, что ударил внука, пошёл переживать на какую-то очень тёмную улицу, где его подстерегало ещё одно моральное падение в виде какой-то пожилой проститутки с некрасивым высохшим лицом и дико скрюченной невыдающейся фигурой. Только он с ней трахаться не стал, а сел на скамейку разговаривать и закурил (вот сволочь, я не мог этого сделать!). А в это время внук одумался после таких побоев, весь душевно возродился и потрясающе сыграл на скрипке на каком-то выпускном вечере. (Возможно, это было пианино, я плохо вижу без очков, а чтобы опознать по звуку, наушники я брать не стал, я всё равно язык не понимаю). Играл он очень, очень хорошо. Как Бог играл он. Как Шопен, когда вошла Жорж Санд. И сам от собственного впечатления, когда пошёл домой, то ёбнулся в обморок. А на дворе дождь, и поднять его некому. Но что вы думаете? Дождь прошёл, мгновенно всё подсохло (даже лето, кажется, сменилось на зиму), он сам поднялся и идёт (очень подрос за это время), и встречает девушку - она была уже в начале, он тогда её обидел тоже. А она давно его простила, ей только хотелось его встретить, чтоб ему об этом рассказать. И вот они уже потрахались (а дедушки с отцом нет дома), и она уснула, а у него в голове - мелодии и разные пейзажи. И тогда бежит он в зал, где играет та старушка учительница, которой он в детстве нагрубил (за что его отец и стукнул), и он идёт прямо на сцену и, вовремя угадав, переворачивает ей нотную страницу. Тут она взорлила и заиграла со страстью Рихарда Вагнера на еврейских похоронах. А в зале уже плачет его дедушка (довольно сильно постарел, так что, наверно, дедушка).

И кончилось кино. Я так душевно вырос от него, что постеснялся беспокоить стюардессу и отпил из собственной бутылки, наплевав на самолётную халяву. Но перебрал. В силу чего проснулся я уже в Бангкоке. Да, до Австралии оставалось ещё столько же, и вечер, ночь и утро мне предстояло отдохнуть в Таиланде. Как я там курил тяжёлые наркотики и как валялся я в массажных заведениях - притонах (где кидают прямо в ванну какую-то ароматическую травку) - я об этом умолчу, ибо приятели мне не поверят всё равно, а жена поймёт меня неправильно, решив, что я всё это делал ради достижения блаженства, а не ради сбора информации для книги. Но спал я плохо в эту ночь, поэтому назавтра всю дорогу до Австралии (и стюардесса наливала мне от сердца) я проспал, а снились мне наркотики и ванна с травкой. Даже не припомню, кто со мной рядом сидел. По-моему, сидел кто-то, но при первой же возможности пересел. Чтоб я так жил, как я храплю, подумал я меланхолически. Я прихватил с собой в дорогу "Божественную комедию" хотел прочесть её ещё раз (ибо ни разу не читал), но так и не раскрыл, хотя она валялась рядом. Как-то мельком глянув на неё (поскольку чуть не выплеснулось пиво), я подумал, как мельчает со временем значение и смысл однокоренных слов: Данте - Дантес - дантист, но развить эту идею не успел, везли обед. А после самолёт летел довольно низко, и в просветах между облаками плыла пустыня и холмы. Я сразу догадался, что уже летим мы над Австралией. Очень хотелось послать телеграмму соболезнования вдове капитана Кука, но я в точности не помнил, где его съели, а телеграфировать откуда ни попадя мне было неудобно. Время течёт, а я лечу, подумал я с законной гордостью, и мысль эту сразу записал. Из неё, конечно, следовал какой-то вывод, резюме или мораль, и знал бы я, какие именно, то тоже записал бы. Только я не знал. Поэтому я снова задремал, а перед самым Мельбурном опять везли коляску с выпивкой.

Теперь, когда понятно вам, читатель, что за книгу эту взялся не поверхностный турист, а настоящий и заядлый путешественник, могу я смело начинать свои истории о странствиях по жизни.

Часть I. ЖИТЕЙСКИЙ ПУНКТИР

Стоп - кадры

Что память наша - это дикого размера мусорная куча - знает каждый, ибо каждый что-то вспоминал или пытался вспомнить. Те психологи и психиатры, что изучают память, пишут о связи воспоминаний по смысловой ассоциации, по созвучию, подобию внешнего вида, совпадению по времени, даже в соответствии с настроением. Я когда-то читывал статьи и книги о связях и цепочках, по которым расположено былое наше, но, копаясь в собственной памяти, понимаю снова и снова тщетность всех попыток угадать систему этой свалки. Только знаю точно, что какие-то события и факты запечатлены там прочно и надолго. То и дело в памяти они всплывают кстати и некстати, я сейчас на чистый лист этой главы их выложу без всякого порядка, перескакивая через время и пространство, ибо время всё равно одно - лично моё, текущее то вяло, то взрываясь, а пространство -слава Богу, что пришлось дожить - уже повсюдное и разное.

Все годы молодости моей - непрестанное сидение в Ленинке, я другого названия и не употреблял никогда для любимой этой библиотеки. Старожилы завсегдатаи наверняка помнят и старую курилку - огромную комнату в подвальном этаже, где стоял неописуемых размеров стол - за ним запросто уместилась бы небольшая международная комиссия по разоружению, а вместо пепельниц - стояло три или четыре столовских металлических подноса. Стульев было несколько, но на них почти не сидели, потому что вечно шла какая-нибудь шумная дискуссия, а спорить легче стоя. Самые животрепещущие темы тут не обсуждались - времена были не те, хотя уже попахивало устным вольномыслием. К тому же за столом в торце или у стенки всегда сидел дежурный стукач - они менялись, разумеется, но многих из них знали в лицо. Кстати, всегда весьма интеллигентное. Я голову даю на отсечение, что бедолаги эти все поумирали от болезней лёгких или сердца: смену высидеть в таком дыму было нагрузкой каторжной, да все они притом ещё курили сами. Высоченный потолок от дыма не спасал. Я там толпился с упоением, завёл много знакомых и общался с ними, часто забывая имя, произнесенное мне накануне или с неделю назад: калейдоскоп имён и лиц там был невообразимый. И не сиротливые телефоны-автоматы там тогда висели на стенах, как сейчас, а стояли две добротные закрытые будки. Много ли ещё живо читателей, помнящих, как снесли эти будки? А я, честно сказать, и сам бы позабыл, но мне это совсем недавно

напомнил старый приятель, когда мы с ним пили водку в Вашингтоне. Дело было так: внутри одной из будок появилась надпись авторучкой, но обведенная трижды и заметная весьма: "Бей жидов, спасай Россию!". Обсудили эту надпись сдержанно, какие тут могли быть комментарии? Слегка поспорили, должна ли обслуга библиотеки это стирать - решили, что не обязательно. А через пару дней наша дискуссия приобрела настенный характер: появилась надпись рядом: "И жидов не перебьёшь, и Россию не спасёшь!". Исторический пессимизм этой второй заметки администрация явно должна была пресечь - уже хотя бы потому, что её несомненно сделал какой-то злокозненный еврей. Тут согласились все. Администрация молчала. Третья надпись появилась очень вскоре. Начиналась она так: "Я полагаю..." Сразу же возникал образ некоего чудом уцелевшего старорежимного интеллигента, который выписывал своё наболевшее мнение, поминутно поправляя или же ловя спадающие с переносицы очки. "Я полагаю, -писал он, - что бить жидов столь же нецелесообразно, как спасать Россию". Конец цитаты. Но мелочиться и закрашивать следы народного мышления администрация сочла излишним, принят был вариант радикальный: обе будочки снесли, и на стене повисли бездушные казённые автоматы. А дискуссия, как всем изавестно, двадцать лет спустя выплеснулась на страницы прессы, только мнения по-прежнему те три, ничего нового общественная мысль пока не родила.

Год шестьдесят второй, ранняя осень. Дома у нас не было телефона, бегал я звонить в скверик на Ленинградском шоссе. Звонил я некоему редактору из издательства, мой голос был почтителен, хотя волнения не выдавал. Ещё через минуты две являл я дивное собой, должно быть, зрелище: здоровый и по виду полностью в уме амбал подпрыгивал у телефонной будки, стоя на одной ноге попеременно и руками нечто тоже танцевальное выделывая. Только минут через двадцать я унял таким образом своё восторженное возбуждение. Это узнал я, что со мной заключён договор на крохотную (первую в жизни!) книжку (а точней - брошюру) под волнующим и романтическим названием "Локомотивы настоящего и будущего". Тиражами в несколько сот тысяч экземпляров издавались впоследствии мои разные книжки - толстые и подлинные книжки, но такого удивительного счастья больше я уже не испытал.

А спустя три года вышла моя первая толстая книжка - о науке, очень шумно обсуждавшейся в те годы - о бионике. Наука эта занималась идеями, которые заимствовал человек у живой природы. И некая была там примечательность, которой тайно я гордился: книга начиналась со стиха Иосифа Бродского о сожженном некогда учёном Мигуэле Сервете. Это было первое (если не единственное) большое стихотворение его, напечатанное в империи. Он уже тогда был в ссылке, а вернувшись, получил от меня свой гонорар. И тут же вспомнился мне вечер незапамятного дня (а это - года за два до суда над ним, я в Питер приезжал в командировку), когда уже растущая повсюду слава Бродского накрыла дивный ужин восьмерым разгильдяям. Именно в таком числе пришли мы к очень известному коллекционеру, профессору Технологического (если не вру) института. Смотрели поразительную живопись (там было много Фалька, видел я его впервые), болтали все наперебой, потом хозяин попросил Иосифа почитать, тот не ломался, а меня тем временем случайно занесло на кухню, где хозяйка уже поставила чайник и насыпала на тарелочку печенье. Тут вдохновение напало на меня, и что-то я сказал проникновенное о неприкаянном большом поэте, не евшем с самого утра. Как-то получилось вставить, что и мы с ним были с самого утра все вместе - чуть не прослезившись, хозяйка стыдливо ссыпала печенье обратно в пакет и выключила чайник. Вот-те на, подумал я, увидев несомненный вред от болтовни своей, и удручённо поплёлся в комнату. А минут через двадцать гостевальный стол в парадной комнате ломился от еды и выпивки!

Часа в два ночи той же тесной стайкой мы плелись по Моховой. Денег на такси не было ни у кого, и вовсе не хотелось расходиться. Возле одного дома я вспомнил, что тут живёт наш общий приятель - разумеется, он давно уже спал, однако всем показалось дико остроумным постучать ему в окошко. Тем более, что было оно на уровне высокого по-питерски бельэтажа, но это нас не могло остановить. Меня приподняли сначала на руках, потом я стал кому-то на плечи и кончиками пальцев дотянулся. Даже ночной стук в двери был в те годы потрясением, а тут - в высокое окно! В комнате у Алика немедленно зажёгся свет, и нам было прекрасно видно его заспанное, опрокинутое от растерянности лицо. Мы прижались к стене, он нас не увидел, свет опять погас. Но мы с пьяной жестокостью решили повторить. Когда я снова постучал и уже спрыгивал, из подворотни вышел дворник. Это нас немедля отрезвило. Ночевать в милиции не улыбалось никому. И с тем же вдохновением, что вечером на кухне, я сказал ему:

Смотри, папаша, я из командировки приехал, а у моей жены мужик какой-то. Что мне делать?

Дворник поднял голову: в светлом квадрате виден был отлично профиль Алика, что-то взволнованно обсуждавшего с невидимой нам его женой. Скорей всего, уже нас опознали, и теперь он получал выволочку, что якшается с такими забулды-гами. Дворник молча повернулся и ушёл обратно в подворотню. Мы растерянно молчали, ощущая холод, стыд и трезвость. Дворник возвратился через полминуты, если не скорей. В руках у него была метла.

– На-ка, парень, - сказал он, обращаясь ко мне,- палкой постучать сподручней будет.

И ушёл. Метлу прислонив к стенке аккуратно, убрели и мы. А утром все звонили, извинялись и каялись, но жена Алика ещё долго никого из нас не пускала в гости.

Мне с остротой и яркостью всё это вспомнилось почти сорок лет спустя, когда в Венеции стояли мы вчетвером (Саша Окунь, его жена Верочка и мы с Татой) на кладбищенском островке Сан-Микеле. Уже на плане для русских туристов, издавна искавших могилы Дягилева и Стравинского, чернилами был вписан Бродский, и холмик под крестом нашли мы быстро. Мы распили там бутылку, помянув его, и чуть вина плеснули на могилу.

Бродский, подобно многим, с неких лет чурался своего еврейства, никогда почти его не обсуждал, писал на христианские мотивы, и еврейство, по иронии судьбы, пришло к нему посмертно. Вся могила, включая горизонтальные плоскости креста, была уложена камушками, что приносят евреи, по давней иудейской традиции, на могилы близких. Это многочисленные израильтяне российского происхождения приходили почтить его память. Положили свои камушки и мы.

Куда-то вынесло меня на перепутье, не хотел я с самого начала вспоминать ушедших, но теперь уже никак не замолчать то чувство пустоты, что появилось в день, когда нам позвонили из Москвы про Гришу Горина. За месяц до этого мы пили с ним весь вечер в Сан-Франциско: ему исполнилось шестьдесят, и он приехал эти дни побыть с отцом. Девяностолетний отец подарил ему сто долларов, чтобы он съездил поиграть в Лас-Вегас. Это был очень неслучайный подарок: старик при помощи любимого сына изживал свою несостоявшуюся страсть к игре. Ибо советский человек, всю жизнь свою он обходился эрзацами утоления глубинного азарта, он даже в Америку уезжая с семьёй дочери, тревожно спрашивал у Гриши, играют ли там в домино. Было очень весело в тот вечер - как повсюду, где за столом сидел Гриша, и жуткая растерянность, не меньшая, чем печаль, охватила меня от вести о его внезапной смерти. За те много лет, что его знал, хоть мы и виделись довольно редко и скорей случайно, я привык, что он всё время существует где-то рядом, и что это на всю жизнь - не сомневался.

Поделиться с друзьями: