Книга воспоминаний
Шрифт:
Перед нами полуоткрытый рот, словно вопрос, задаваемый нам другим телом, и наш рот так же приоткрыт для ответа другому телу, а когда оба рта встречаются, то наш собственный рот опять обретает дыхание, к нам возвращается зрение, мы вбираем в легкие воздух через губы другого и в этом дыхании ощущаем уже досягаемость обращенного к нам другого тела, почти различаем его внутреннее пространство и отвечаем ему тем же образом, создавая в себе некую пустоту, полость, которую можно и нужно заполнить, и больше уже не ощущаем падения, потому что, наткнувшись губами на край распахнутого навстречу пространства, мы осязаем жаркую и прохладную, мягкую и упругую сладостную материю, настолько многообразную и ощущаемую одновременно тысячью разных способов, что наш вечно жаждущий деятельности
В этом самом стремлении к деятельности мы сблизились ртами так иссушенно и яростно, так жадно и горячо, как будто за долю секунды хотели как можно скорее возместить все лукаво растраченное время, заполнить зияющие за нами лакуны проведенных порознь часов и дней, одолеть кружные пути колебаний меж взаимным влечением и отталкиванием, забыть неожиданные заминки, предотвратить разлуку, и в то же время казалось, что этот сухой и поспешный жар придал смысл былым отступлениям, словно мы постоянно должны были уворачиваться друг от друга, чтобы теперь, когда обязательное притворство и фальшь оставлены позади, жар был настоящим жаром, а сухость – взаимной иссушенностью, пустыней, где жажду можно утолить только через уста другого, и чтобы, когда губы уже почувствовали друг друга, их встреча могла сделать новый поворот, к нежности, мягкости и неспешности, к тому, чтобы ощутить все, до самой мельчайшей трещинки иссушивших нас мук, растворить остроту ощущений в радости обретения и в радости этой излить друг в друга слюну вожделения.
Мы протолкнули ее языками и пили из уст друг друга необходимую губам влагу.
Что сопровождалось невольными жестами: ласками и объятьями.
Обеими руками обхватив мой затылок, она – и куда только подевалась ее насмешливость! – казалось, хотела вобрать в себя, проглотить целиком мою голову, а я, запустив руки под расстегнутое пальто, обхватил ее и притиснул к себе, и движение это было все еще рефлекторной уловкой ума; положением рук и силой судорожных объятий, этой чрезмерностью и упорством мы как бы хотели избежать неприятного ощущения замкнутости наших тел, и, как это бывает, затрачиваемые усилия лишь яснее давали понять, чего, собственно, мы должны избежать.
Однако губы этого неприятного, разделяющего ощущения телесной замкнутости не то что не избегали, они были слишком иссушены, чтобы ощущать еще что-либо, кроме желания утолить жажду, они истомленно слились, от радости встречи тут же смешав слюну лихорадочного ожидания, и теперь уже беспрепятственно, всей поверхностью потирались, скользили, впивались друг в друга, заставляя забыть о руках, судорожных жестах, объятиях! и будя предвкушение полного обоюдного удовлетворения, достижения той вершины, к которой устремлено всякое сотрясаемое внутренним напряжением тело.
На долю секунды кончики наших языков зацепили друг друга, и ощущение от их жесткости, многозначащее, выходящее за пределы радости, обещающее, разлилось по нашим телам волной жара, и горячая эта волна, одновременно расслабив мышцы и наполнив кровью подкожные капилляры, подавила эгоистическое упрямство тел, и оба мы, содрогнувшись и обессилев, прорвали наружную оболочку телесных поверхностей.
В этой внутренней сфере, открытой нам поцелуем, все отчетливо видно, и вместе с тем все, что видно, витает в постоянной изменчивости, не похожее на привычные глазу внешние образы.
Ты испытываешь космическое ощущение и в этом космосе невольно определяешь свое положение, по отношению к которому возникает верх, возникают низ, фон и задний план; фон преимущественно темный или, возможно, серый, мерцающий, и на нем никаких привычных объектов, знакомых форм, виденных во сне или наяву, а лишь некие похожие на фигуры пятна, вспыхивающие и гаснущие огни, которые, коль скоро ты ощущаешь космос, занимают определенное место в пространстве, но все же они скорее плоские, чем объемные, геометрические, резко очерченные и не выступающие на бесконечном, быть может, фоне мягкого ощущения бытия.
И кажется, будто каждому ощущению соответствует какая-то геометрическая фигура, и, ощущая эти фигуры и формы, точнее, читая чувствами образный их язык, я узнаю в
них неповторимый мир ощущений другого, его свойства, чувственные способности и потребности, потому что в этой внутренней сфере границы меня и другого пересеклись, но все-таки остается чувство, что другой – это космос, а я – лишь единственное пятно, форма, вспышка в этом другом.Она есть пространство, а я – неугомонно, но терпеливо движущаяся в нем фигура, приноравливающаяся своею формой к пространству.
Я есть пространство, а она – неугомонно, но терпеливо движущаяся в нем фигура, приноравливающаяся своею формой к пространству.
Ее обещание, мое обещание.
И обещание это, данное телу друг друга, мы несколько дней спустя пусть достаточно безрассудно, но все же исполнили.
НОЧИ ТАЙНЫХ УСЛАД
Нет, нет и еще раз нет, ответил бы я, если бы в тот момент мне напомнили знаменательные слова древнего мудреца, сравнившего жизнь с быстротечной рекой и настаивавшего на том, что ничто в мире не повторяется, вода всегда разная, нельзя дважды окунуть руку в одну и ту же реку, то, что было, того не вернешь, и на место старого постоянно приходит новое, которое тут же стареет и вновь обновляется.
Будь это так, чувствуй мы постоянно только неудержимый поток новизны, на который не падает тень минувшего, наша жизнь представлялась бы нам вечным чудом, и каждое мгновенье между днем и ночью, между рожденьем и смертью так потрясало бы нас своей небывалостью, что мы не могли бы отличить боль от радости, холодное от горячего, сладкое от соленого; и не было бы никаких границ, никаких разделительных линий между крайностями наших чувств, потому что не было бы ничего промежуточного, мы не знали бы, что такое момент, не знали бы дня и ночи, и не орали бы благим матом, появляясь из теплых вод материнской утробы на сухой и холодный свет, а в час смерти разваливались бы на куски, точно скалы, источенные дождями, морозами и палящим солнцем, ибо не было бы и самой смерти, не было бы страха, как не было бы языка, ведь наречь словами можно только повторяющиеся явления, а за отсутствием таковых не было бы и так называемой осмысленной речи – только божественный дар восторженной и непреходящей радости от вечного постоянства изменчивости.
Но будь это даже так, в детстве все мы чувствуем искушение, сидя в полумраке комнаты, поймать время на слове и наконец-то понять, когда день действительно превращается в ночь, и ухватить в незаметно сгущающихся сумерках такой, казалось бы, простой смысл слов, и даже если бы это могло быть так, если и в самом деле не было бы границы или черты между днем и ночью, через какое-то время, да, какое-то время спустя, наткнувшись на жесткую стену постоянства божественной изменчивости и отойдя назад к более гибким понятиям человеческой мысли, мы все же вынуждены будем сказать: да, это уже ночь, хотя мы не знаем, когда наступила темнота, но глаз видит разницу, хотя он и не заметил никакой разделительной линии, которой, может быть, вовсе нет, но это, вне всяких сомнений, ночь, потому что сейчас темно, потому что это не день, и точно так же было вчера и позавчера, так что можно уснуть в спокойном, хотя и горьком сознании, что скоро снова будет светло.
Несмотря на живущий в нас божественный дар постоянства и вечности, мне все-таки кажется, что дело обстоит как раз наоборот: наши человеческие ощущения, а следовательно, и чувства еще достаточно примитивны, чтобы ощущать во всем новом нечто подобное старому, чтобы чувствовать в настоящем будущее, а в каждом событии, связанном с нашим телом, ощущать тот телесный опыт, который мы получили в прошлом.
И время в подобных случаях пусть не божественным образом, но все-таки останавливается, и ноги отнюдь не ступают в тот самый несущийся дальше поток, а отчаянно месят на месте какую-то жуткую слякоть, увязают и месят ее, пытаясь остаться на поверхности жутко наскучивших повторений, что в конечном счете кажется нам единственным убедительным доказательством жизни, и так до тех пор, пока в этой борьбе наши ноги в буквальном смысле не втопчут нас в смерть.