Книга воспоминаний
Шрифт:
Именно о таких, а возможно, и более щекотливых подробностях я должен бы говорить сам с собой. Но, к сожалению, человек так устроен, что не способен с собой разговаривать. И все такого рода попытки – не более чем наивные опыты духовного детства.
Разумеется, я тоже больше любил другого дедушку моего умершего друга – деда по материнской линии. Точнее, то была не любовь, а некое чувство, лестное для моего самолюбия. Он общался и обращался со мной, как будто я вовсе не был неуклюжим, физически и ментально, подростком. Возможность для этих бесед давала его привычка к продолжительным послеобеденным прогулкам по окрестностям. Он гулял, степенно выбрасывая перед собой свою длинную, с костяной ручкой трость, и когда мы случайно встречались, он, опершись на трость и склонив поседевшую голову, слушал меня с тем вниманием и тем сочувственным снисхождением, с которыми привык относиться к ближним. Он прерывал меня своими замечаниями, одобрительно кивал, рассудительно хмыкал или предостерегающе качал головой, подталкивая меня на такую дорожку, на которую сам я мог бы
В юности в своих интеллектуальных побуждениях все мы испытываем то же стыдливое своеволие, что и в побуждениях сексуальных. Он никогда ничего не навязывал мне. Никогда ни на чем не настаивал и ни к чему не склонял. И именно эта возможность добровольного самораскрытия снова и снова притягивала меня к нему.
Мы прямо или в завуалированной форме разговаривали с ним о политике, и однажды он мне сказал, что, по мнению одного трезвомыслящего философа, которого я не смогу прочесть, ибо свои труды он писал по-английски, в человеческом обществе важно не то, что большинство имеет столько же прав, что и правящее меньшинство. Хотя это, несомненно, так. Но если бы развитие общества регулировалось только этим социальным принципом, жизнь состояла бы из сплошной борьбы и ни люди, ни страны никогда не имели бы шансов прийти к согласию. А мы знаем, что это не так. И не так потому, что существует в мире еще безграничная доброта, и каждый, будь то подданный или правитель, в равной мере хотел бы к ней приобщиться. Существует, сказал он, потому что стремление к равновесию, симметрии и согласию по меньшей мере столь же сильно в нас, как жажда власти, завоевываемой в борьбе, и тотальной победы над противником. И мы должны понимать, что даже ощущение недостатка равновесия и согласия свидетельствует о существовании этой доброты.
Я, конечно, не мог запомнить эту непростую мысль, не говоря уж о том, чтобы понять ее, но позднее, когда я наткнулся на книгу этого выдающегося мыслителя, я, задохнувшись от неожиданности, обнаружил в ней это знакомое место.
И теперь, спустя много лет вновь достав и разложив перед собой старые фотографии, я, как раз в связи с этой сложной, казалось бы, мыслью, вроде бы начинаю догадываться, почему я чурался той симметрии в чертах моего деда, которую другие находили, наоборот, привлекательной.
Прямую, до одеревенелости, осанку – первое, что неприятно поражало в дедушке – вряд ли можно считать его врожденным качеством. Это скорее дань моде, да и профессии, которая прямо предписывала такую выправку, а кроме того, известно, что в те времена, когда съемки производили с долгой экспозицией, нужны были разного рода невидимые подпорки и полная неподвижность. Но есть среди фотографий и два моментальных снимка. Один сделан на итальянском фронте в каком-то импровизированном окопе. Для этой цели использовано было естественное ущелье – дно окопа и отвесные стенки состояли из наслаивающихся друг на друга белых плоских известняковых глыб. Сверху на глыбы нагромоздили полузаполненные песком мешки. Песка, видимо, не хватало. Мой дед сидит на переднем плане в компании двух друзей офицеров. Его длинные ноги, изящные даже в сапогах, положены одна на другую, он подался вперед, опершись локтем на колено, и глядит в объектив расширенными глазами, слегка приоткрыв рот. У двух других, офицеров рангом пониже, лица усталые, изнуренные, униформа потрепанная, но во взглядах видна неестественная лихая отвага. В этом окружении мой дедушка выглядит бонвиваном, которому даже здесь все нипочем, потому что ему ни до кого и ни до чего нет дела. Второй снимок – одна из лучших фотографий, которые я когда-либо видел. Он был сделан явно на закате, на холме с одним-единственным чахлым деревом на вершине. Сквозь редкую листву солнце светит нам прямо в глаза, то есть в объектив когда-то запечатлевшего эту картину фотографа-любителя. Дедушка бегает взапуски за двумя девочками в длинных платьях и соломенных шляпках; это мои тети. Одна из девочек, моя тетя Илма, видимо, увернувшись от него, размахивая убранной лентами шляпкой, выбегает из кадра. Поэтому ее торжествующая усмешка видится нам расплывчатой. Другую девочку, тетю Эллу, которая в какой-то нелепой позе выглядывает из-за тонкого ствола дерева, мой дед поймал как раз в тот момент, когда фотограф нажал на спуск. На дедушке легкий светлый летний костюм, пиджак которого расстегнулся, либо он сам его расстегнул. Цепляясь за ствол, он по-змеиному выгнулся, напоминая ухоженного, но слегка растрепанного сатира. На этой карточке рот его тоже полуоткрыт, глаза распахнуты, но во взгляде не только не видно признаков радости или удовольствия, но кажется даже, будто он исполняет какую-то обременительную обязанность, хотя в движении, которым выброшенная вперед рука ухватила жертву, несомненно, угадывается хватка алчного хищника. На всех других фотографиях – скованное военной выправкой, снятое анфас неподвижно гармоничное лицо.
В старинном романе такое лицо назвали бы овальным. Пропорционально сложенное, полное, вытянутое, оно плавно переходило в крутой гладкий лоб, обрамленный непокорными завитками волос. Дедов нос с тонкими чувственными ноздрями был чуть изогнут, брови были кустистые, ресницы длинные, глаза, на фоне его смугловатой кожи, на удивление светлыми, почти горящими. Губы были чуть ли не до вульгарности пухлыми, а на волевом подбородке виднелась такая же, как у меня, трудно выбриваемая
мягкая ямочка.Лицо, как и мозг, да и все наше тело состоит из двух половин. И общим является то, что симметрия этих половин бывает лишь приблизительной. Некоторая несоразмерность, заметная в лице человека и теле, возникает от того, что вся совокупность ощущений, воспринимаемых нашими более или менее нейтральными рецепторами, распределяется между двумя, развитыми не в одинаковой степени полушариями мозга, и в зависимости от того, какое из полушарий более развито, выделяется та или иная половина лица или тела. Правым полушарием мозг обрабатывает эмоциональные свойства впечатления, в то время как в левом анализируется его смысл, и только потом, как бы на втором этапе, мозг устанавливает связи между рациональными и эмоциональными сторонами того же самого впечатления. С помощью зрения, слуха, обоняния и осязания воспринимая целостное явление на чувственном уровне, человек разделяет его на части и, установив существующие между ними связи, воссоздает для себя то, что однажды уже было воспринято чувствами, как нечто целое. Но из-за неравномерного развития двух полушарий мозга то целое, которое было воспринято, не идентично тому, что было воссоздано, а следовательно, не бывает ни абсолютно гармоничных чувств, ни совершенно гармоничного мышления.
Явление это мы можем пронаблюдать на себе, например когда с кем-нибудь разговариваем. При этом мы никогда не смотрим в глаза собеседнику, так делают только сумасшедшие, а рассматриваем его лицо, переводя совершающий круговые движение взгляд с одной его половины на другую. Взгляд курсирует между мыслью и чувством, а если подчас останавливается в какой-то точке, то непременно на левом полушарии лица, которое выражает эмоции. Наш нейтральный, воспринимающий целостное впечатление взгляд на этой левой, отражающей чувства половинке лица как бы проверяет, соответствуют ли слова, воспринятые нашим разумом, тем чувствам, которые вызывает в нас сказанное собеседником.
Эти своеобразные реакции организма отражаются даже в некоторых устойчивых оборотах речи. К примеру, если я говорю в связи с чем-то, что я не верю глазам своим, то тем самым я признаюсь, что полученное мной впечатление я не могу переработать ни умственно, ни эмоционально, точнее сказать, настолько уклонился в ту или иную сторону, что уже не способен отыскать связь между двумя полюсами. То есть я что-то видел, но не могу установить доступные для меня внутренние взаимосвязи этого нечто и потому не воспринимаю как целое то, что видел целым, а следовательно, и не могу постичь. Обратное явление имеет место, когда мы говорим: они смотрели друг на друга в упор. В этом случае совершающий круговые движения взгляд собеседника застывает в мертвой точке. И это возможно по двум причинам. Либо он ощущает гармонию, полное соответствие между эмоциональным и интеллектуальным полюсами, а гармония всегда поражает своей неожиданностью, поскольку является неким целым, которое в принципе неделимо на части. Либо противоречие между эмоциональной и интеллектуальной сторонами явления настолько разительно, что взгляд замирает в этой мертвой точке недостижимой гармонии, фиксируется на глазах, органе нейтрального по определению восприятия, и этой фиксацией человек пытается лишить себя любых дальнейших впечатлений и, таким образом, своей видимой флегматичностью побуждает другого решить, в каком направлении качнется стрелка весов.
Конечно, состояние не-верю-глазам-своим может длиться лишь считанные мгновения, точно так же невозможно продолжительное время смотреть друг на друга в упор. Видимость гармонии, как и полного ее отсутствия, не может быть длительной, и не только потому, что отношения между чувством и разумом даже в физиологическом плане дисгармоничны, но и потому, что внутренний образ, который мы собираемся запечатлеть, не идентичен образу, который, без малейшей претензии на окончательную фиксацию, то есть в непереработанной, а значит, нейтральной форме воспринимают наши органы чувств. Лицо в целом весьма выразительно отражает эту тройную взаимосвязь. В этом можно легко убедиться, взяв зеркальце и посмотрев сперва на правый и левый профили, а затем сравнить впечатления, посмотрев на себя анфас.
Два профиля окажутся совершенно различными. Один отражает эмоциональный, другой – интеллектуальный характер личности, и чем больше различий между ними, тем меньше вероятность, что они будут гармонично сочетаться, когда мы смотрим на лицо спереди. Но каким-либо образом сочетаться они все же должны, и эта естественная необходимость исключает возможность того, чтобы две части того же лица полностью отличались одна от другой либо полностью совпадали.
Если следовать логике, то лица, в которых чувства и интеллект складываются в разительно неуравновешенную картину, должны представляться нам по крайней мере столь же красивыми, как те, в которых они поразительно гармоничны. Однако это не так. Выбирая между двумя почти совершенными формами, мы всегда отдаем предпочтение почти совершенной пропорциональности перед почти совершенной непропорциональностью.
Если бы я разрезал ножницами любую, сделанную анфас фотографию моего деда на две части, вертикально, от ямочки на подбородке вдоль линии носа, и совместил бы полученные половинки лица, то геометрически одна половина практически в точности совпала бы с другой. Причина столь уникального случая состоит, наверное, в том, что у таких индивидов оба полушария мозга развиты равномерно. По их внешности можно заключить, что ни эмоции, ни интеллект не доминируют в них в том или ином направлении, и, глядя на них, мы невольно оказывается под магическим воздействием возможности совершенной симметрии.