Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Книга воспоминаний
Шрифт:

Эта мимолетная заминка, возможно, была нам необходима. От этого наш последующий бег превратился в безумную гонку. Рты нужны были нам только для хватания воздуха, а смеяться, стуча по асфальту, могли уже только наши подошвы. Пересекать тротуары, лавировать между прохожими, пытаясь не сталкиваться с ними, согласуя при этом движения рук, ног и глаз; здесь бордюр, здесь спуск. Мужчина, лавируя телом, бежал впереди, и в каждом его движении был некий сигнал, предназначенный только для нас. То, что он не смог выразить своим смехом, он выражал теперь своим бегом. Нырянием плеч, откинутой головой, всей осанкой он словно не просто управлял ситуацией, но и разыгрывал ее перед нами. Казалось, вот-вот он разорвет грудью ленточку, уверенный, что, обогнав соперников, вышел на финишную прямую. Так он играл с нами. Стремительно сменив направление, он неожиданно свернул в переулок, а когда мы, несколько ошарашенные, устремились за ним, не сбавляя стремительного бега, исчез в подворотне. Женщина бежала весьма забавно – не сказать чтобы неуклюже, но тяжело и лениво,

как бы проваливаясь в проделываемый им коридор. На следующий день я посмотрел, как называлась эта улица.

В подъезде было прохладно, темно, пахло кошками. Мы привалились к осыпающейся штукатурке стены, разглядывая тела и глаза друг друга. Я все еще мог повернуть назад, но во время бега дрожь моя поутихла, и некий тихий, но трезвый голос нашептывал мне, что этого делать не надо. Ведь если не здесь и не так, то пройти через это придется в других обстоятельствах и в другое время, поэтому почему не сейчас? Все тяжело дышали. И смотрели друг на друга, как будто были уже в конце, а не в начале какого-то приключения. Кругом было тихо. Бояться, казалось, нам было нечего. Женщина, нарушив напряженную тишину, чихнула. Над чем стоило бы посмеяться. Но мужчина поднес палец к губам и, словно бы в продолжение этого жеста, двинулся вверх по лестнице.

Сквозь щели опущенных жалюзи абсолютно пустую квартиру заливал теплый вечерний свет. Окна и двери были распахнуты, гулял сквозняк. Ни в длинной прихожей, ни в трех смежных комнатах действительно не было никакой мебели. Только пара матрасов на полу самой большой комнаты с розовым, не совсем чистым бельем на них, откинутое одеяло, мятые простыни, все, как было оставлено утром. Кое-где на стенах, на гвоздях, оставшихся от картин, – несколько рубашек и брюк да груда обуви в одном из углов. Я знал, что никакие правила здесь недействительны. И представления не имел, какие здесь приняты ритуалы. И все-таки первый шаг сделал я. Бросился на матрас и закрыл глаза. Тем самым лишь подчеркнув полную свою неосведомленность в знакомых им ритуалах. За все время, пока я находился в этой квартире, здесь не прозвучало ни слова. Но объяснять, собственно, было нечего. Я знал, что находился в одной из квартир, обитатели которой раз и навсегда покинули страну в декабре или, самое позднее, в начале января этого года. И что мужчина поселился в ней незаконно. Он не был ни родственником, ни знакомым прежних владельцев, иначе они оставили бы ему шкафы, кровать, стулья. Он просто взломал пустую квартиру. Ведь если бы он подкупил привратника и получил от него ключи, то мы могли бы смеяться на лестничной клетке сколько угодно.

Сказать, сколько времени я провел в той квартире, я не могу. Может, час, а может быть, два, не знаю. Все трое мы порознь долго лежали на матрасе, мы навзничь, женщина – на животе, пока я наконец не почувствовал, что становлюсь здесь лишним, и это было первым за все долгое время паническим чувством. Между тем никто из нас даже не шевельнулся. Возможно, они излучали какое-то совершенно иное спокойствие, отчего энергия, до того гармонично распределявшаяся между нами, изменила свое направление. Возможно, своим необыкновенным спокойствием они отделяли меня от себя. Они оба, казалось, хотели этого, и поэтому я, с моим до сих пор беспокойным спокойствием, больше не мог найти себе между ними места. Я осторожно коснулся пальцем ее подколенной выемки, полагая, что она спит. А если не спит, то должна согнуть ногу. Она шевельнулась. Повернулась к мужчине, а затем, чтобы освободиться от моего пальца, передвинула колено. Мужчина медленно открыл глаза и взглядом своим сообщил мне то, что хотела сказать ему женщина. Все было совершенно ясно. Экспериментировать далее мне не имело смысла. Я должен был бы почувствовать нестерпимую боль, если бы во взгляде мужчины не скрывалось нечто вроде отеческой поддержки. И каким бы беззащитным я ни лежал на матрасе, все же мой постоянно встопорщенный член ничуть меня не смущал, указывая на общность, которая была между нами до этого. Однако встать в этом состоянии было затруднительно. Я подождал немного, закрыв глаза. Но от этого стало еще понятнее, на что они только что намекнули мне: они хотели остаться вдвоем. И пока я собирал расшвырянную одежду, пока надевал рубашку, натягивал трусы и брюки и застегивал сандалии, они оба заснули, в чем, как мне показалось, не было никакой симуляции.

Ни единый их жест не был направлен лично против меня. И все же в последующие два дня я чувствовал, что был изгнан из рая за какой-то свой смертный грех. Пережить было трудно не изгнание как таковое. Я покинул их добровольно, понимая, что так лучше именно для меня. Но отказаться от обретенной радости я был не состоянии. И в полдень на следующий день вернулся к дому на улице Синьва. Жалюзи на окне третьего этажа были в том же положении, что и вчера. Я, конечно, надеялся, что дверь мне откроет девушка и что я застану ее одну. Небольшой медный диск глазка отодвинулся, и лицо мое, по всей видимости, узрел глаз мужчины. После чего медленно, аккуратно глазок закрылся.

По лестнице я спускался чуть не на цыпочках. И не мог понять, что мог означать его ободрительный взгляд, которым он одарил меня накануне. Чувствуя себя обманутым, два дня я бродил вокруг дома. И если бы до конца предался своей боли, то, возможно, многое в моей жизни сложилось бы по-иному. Боль дала бы мне повод как следует обдумать произошедшее. И если бы я это сделал, то через какое-то время наверняка пришел бы к пугающему заключению,

что тело мое научилось любви у другого мужского тела, точнее, отчасти и у него, у другого мужского тела, несмотря на тот факт, что ни тогда, ни позднее, я никогда не касался тела другого мужчины. И, если отвлечься от некоторого робкого любопытства, не имею такого желания. Однако посредством женского тела мы все-таки сообщались друг с другом. Обращенное к женщине, другое мужское тело невольно искало то общее русло, в котором все наши тела пульсировали бы в общем ритме. Но они в этом ощущении мне отказали, как отказали себе и друг другу. Оно, это ощущение, было, но то, что они у меня отняли, они могли использовать только между собой. Точно так же как я использовал позже в отношениях с другими то, чему научился у них. Отеческое ободрение во взгляде мужчины относилось именно к этим будущим временам и не было приглашением вернуться.

Но я, разумеется, ничего не обдумывал, да тогда и не мог обдумать. Я уклонился от боли, направив неодолимое желание вернуться к ним в более привычное русло. Я сформулировал для себя одно правило. Запретил себе прикасаться к девушкам, лапать их, целовать, ухаживать, увиваться за ними, воздыхать, писать любовные письма. Будь умнее, подбадривал я себя тем отеческим взглядом, которому я научился у незнакомого мне мужчины. При этом я даже не осознавал, откуда он у меня, этот снисходительный умудренный взгляд, но я использовал его. И в какой-то мере использую до сих пор. А девушки, во всяком случае те, с которыми я искал контакта, всегда понимали его.

Я очутился в открытом мире, в котором не действуют законы исключительных привилегий и исключительного владения, в котором я нахожусь в отношениях взаимности не с отдельным, выбранным мной существом, а со всеми. Или, если хотите, ни с кем. Надо еще сказать, что моя мать, сколько я себя помню, чуть ли не запрещала мне отвечать на ее чувства, что было с ее стороны очень даже разумным, продиктованным инстинктивной предосторожностью поведением. Во мне она любила мужчину, которого потеряла, и компенсировать эту утрату своими чувствами я мог бы только ценою трагического обмана. Она уберегла меня от мук любви, и потому я только гораздо позднее понял, что страдание – такая же часть взаимности, что и радость. Всем видам страдания я сопротивлялся как мог. К тому же мне и в голову не приходило, что кто-либо ожидает, что я буду отвечать ему столь же интенсивными чувствами, потому что мои подкупающие внешние данные ставили меня в исключительно привилегированное положение. Что, конечно, никак не могло компенсировать тех травм, которые мне доставляло мое социальное происхождение. Вместе с тем напряженность между моим положением и моей внешностью давала достаточно стимулов к тому, чтобы любой ценой укорениться в том мире, который, независимо от того, обожал ли он меня или отторгал, никогда не нуждался в моей жизни как целом.

Обожание, восхищение относились только к моему физическому существу, а отторжение – к социальному положению. В отличие от моего друга, чьи амбиции были всецело направлены на то, чтобы познать, покорить, ощутить, привязать к себе, овладеть другим человеческим существом, мою потребность в познании и овладении питала не жажда присвоить другого во всей его полноте, не исступленное стремление отождествиться с ним вплоть чуть ли не до самоуничтожения, – я ограничивался лишь желанием упорядочить свое положение. Каждому из нас не хватало второй половины. У меня был дом, но не было родины, у него была родина, но не было дома.

Но в самоограничении, которое требовалось мне для достижения своей цели, я был не менее безрассуден, чем мой друг. Это самоограничение дало мне свободу. Естественное влечение других я использовал как средство, и в то же время ограничивал те свои влечения, которые не вписывались в нужную мне картину и могли помешать в достижения моих целей. Это все, что можно сказать в мое нравственное оправдание. Я никогда не требовал от другого больше того, что мог дать ему сам. Скорее удовлетворялся меньшим. Я приучил себя к такой беспощадной трезвости, которая исключает возможность любви. Мое первое приключение в сфере эротических наслаждений наверняка повлияло на все последующие, но оно было только частью процесса. Человек, вынужденный использовать себя в качестве инструмента, остается инструментом и для другого. По своему характеру мое первое приключение полностью соответствовало характеру моих устремлений. Нет, я был не настолько глуп и бесчувствен, чтобы полностью истребить в себе потребность в любви. Просто я не имел в любви никакого опыта, она застала меня врасплох, потому что до этого мне важен был опыт взаимосвязей с людьми и миром. Так и выглядит дебет-кредит в бухгалтерской книге моей жизни.

В действительности именно посещение Ракоши побудило меня к тому, чтобы подать заявление о приеме в военную школу. Я не понимал, да и сегодня не понимаю, как могло случиться, что я был избран на эту роль, но раз был избран, значит, может случиться все, даже невозможное. Я не понимал, как такое могло случиться, потому что знал, что перед тем как вызвать меня в кабинет директора, они должны были выяснить мое социальное происхождение. А если по каким-то причинам не сделали этого, почему оставили без внимания недвусмысленное предостережение директора? Укоризненный жест его пальца, указывающего на черный прямоугольник в классном журнале, и то, как он показывает журнал всем присутствующим, запомнились мне навсегда. Так клеймят крупный рогатый скот – не из каких-то там убеждений, а просто чтобы можно было одно животное отличить от другого.

Поделиться с друзьями: