Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Книга воспоминаний
Шрифт:

Я знал, какие общественные сооружения, призванные явить миру новый облик двора, планировалось построить на Унтер-ден-Линден; в первую очередь было заложено здание Оперы, которая, как и все постройки фон Кнобельсдорфа, приверженца архитектурных идей Палладио и Скамоцци, должна была стать изящным, в классическом стиле дворцом, за строго геометрическим, лаконично монументальным и симметричным фасадом которого можно было дать волю всем истинным прихотям строителя и заказчика: так появился пышный асимметричный внутренний декор с бесчисленными белыми, золотыми, пурпуровыми деталями рококо; в качестве места для будущего театра расчистили огромный плац между крепостной стеной и улочкой, которая и поныне носит название Фестунгсграбен, то есть Крепостной ров.

Это было похоже на то, как если бы мы случайно открыли неказистый, крашенный в скучно-серый цвет солдатский

сундук и обнаружили в нем золоченую, усыпанную самоцветами музыкальную шкатулку на яшмовой подставке с пляшущими под сладенькие мелодии фигурками.

Толстый бордовый ковер на белом полу его комнаты и покрытая белым лаком мебель, тяжелые, со множеством сборок, темно-красные, от потолка до пола шелковые шторы с королевскими лилиями и оклеенные гладкими белыми обоями стены, барочное зеркало, изящные подсвечники и множество желтоватых, навевающих дух старины огоньков, чуть подрагивающих на сквозняке и пускающих струйки дыма, – все это было в моих глазах таким же разительным несоответствием между внешним и внутренним; я чувствовал здесь ту же самую, сознательную или вынужденную, но во всяком случае не бездумную, сформулированную на языке камней и предметов потребность в том, чтобы аристократически отдалиться от внешнего, от реального, от того настоящего, которое было представлено сейчас возведенным еще в начале века огромным берлинским домом – с его осыпающейся штукатуркой, с как будто вчера заделанными пробоинами от прямых попаданий и вообще не заделанными следами автоматных очередей, словом, здесь, в квартирке на шестом этаже задней части здания, построенной в свое время для прислуги и пролетариев, я испытывал то же чувство, что и в том исторически знаменитом музыкальном дворце, который был призван представлять миру культуру города.

Со строительством очень спешили, видно, так уж хотелось поскорее отмежеваться от ненавистного прошлого, и без малого два года спустя после начала работ поразительное для своего времени здание уже стояло; оно было приспособлено не только для оперных представлений, но и для разного рода общественных собраний и увеселений, для чего Кнобельсдорф разместил в первом этаже, где сейчас кассовый зал и фойе, кухни и кладовые, помещения для прислуги и туалетные комнаты, а поверх, один над другим, построил три огромных зала, причем таким образом, что с помощью разных устройств, опускных и подъемных приспособлений три зала можно было объединить в один большой бальный зал, то-то мир диву давался! и вся эта конструкция, несмотря на многочисленные ремонты и перестройки, работает по сей день.

Когда же, прервав его хладнокровные признания в собственной лжи, я осторожно, так, чтобы не обидеть его, стал делиться с ним своими наблюдениями и сказал, что я не только не нахожу ничего лживого в обстановке его квартиры, но, напротив, вижу в ней некое стерильное сочетание буржуазной практичности, пролетарской, без лишних запросов непритязательности и некоторой аристократической отчужденности, где присутствуют все знаки и элементы прошлого, пусть и не на своих местах; однако эта путаная система своеобразно перекрещивающихся живых и мертвых следов видна во всем городе; он слушал меня, недоверчиво сдвинув брови, и хотя я чувствовал, что забираюсь в такие дебри, куда он не может, да и не хочет за мною следовать, я продолжал говорить о том, что в общем и целом не считаю его квартиру ни уютной, ни привлекательной, но зато нахожу ее правдивой и, прежде всего, очень даже немецкой, и пусть я и не бывал никогда по ту сторону, рискну все же предположить, что все это специфически здешнее по характеру, так что я не умом, а глазами и обонянием протестую против его рассуждений о своей нации и некоторых его высказываний, имеющих признаки самоненавистничества.

Да присмотреться хотя бы к зданию Оперы, сказал я, из которого в ходе полной реконструкции убрали богов с ангелочками, вышвырнули перегородки лож и, экономя на золоте и орнаментах, как бы стерилизовали прошлое интерьера, оставив на память несколько стилевых эмблем рококо на парапетах балконов и куполе, словом, как бы остудили весь чувственный жар бывшего интерьера до температуры строгого внешнего оформления; что сказать, вполне здравая архитектурная мысль, уничтожить, но кое-что сохранить от прошлого, сохранить от него строгую и уродливую упорядоченность и тем самым как нельзя лучше соответствовать общему настроению самых широких слоев населения, нацеленного на удовлетворение только простейших потребностей; кстати, здесь, сказал я, как будто люди боятся тайной заразы, везде, куда ни придешь, воняет каким-то дезинфицирующим

средством.

Именно этот страх перед прошлым, эти стилевые шараханья между сохранением и расставанием я вижу даже в домах людей, и в этом смысле не думаю, что он может себя от чего бы то ни было изолировать, наоборот, он делает то же самое, невольно подражает другим, ведь то, как он затащил сюда, в эту пролетарскую квартиру на заднем дворе, огромную мебель своих состоятельных предков, точнее, то, что от нее осталось, и теперь вот оригинальничает, мало чем отличается от того, как живет в отчуждении семья пролетариев на Шоссештрассе, в квартире, предназначенной изначально для буржуазного образа жизни.

Он не совсем понимал, что я имею в виду; мы сидели напротив друг друга в уютном свете свечей, и, глядя на его лицо, я видел, как он не без внутренней борьбы пытается проглотить обиду.

Ну если уж я так здорово разбираюсь в немецкой архитектуре, сказал он, и вообще в тонкостях немецкой души, то, наверное, знаю, что записал в своем дневнике Вольтер после встречи с Фридрихом Великим.

Он был прав, этого я не знал.

Чуть наклонившись в кресле вперед, он с чувством превосходства легко опустил ладонь на мое колено и, рассказывая, постоянно смотрел мне в глаза с довольной усмешкой и самоиронией и слегка улыбался высокомерной улыбкой.

Росту в нем пять футов два дюйма, начал Мельхиор, имитируя интригующие интонации школьного учителя, телосложение короля стройное, но вовсе не безупречное, и вследствие своей неестественно жесткой позы он кажется беззащитным, однако его лицо приятно и одухотворено, он предупредителен и доброжелателен, а в голосе его звучат привлекательные нотки, даже когда он ругается, что он делает столь же часто, как какой-нибудь кучер, говорил Мельхиор, а свои красивые светлые волосы он заплетает в косичку, причесывается всегда сам и делает это вполне сносно, пудриться же садится не в ночном колпаке, сорочке и ночных туфлях, а в стареньком и довольно засаленном шелковом шлафоре, – в целом же привычных нарядов он избегает и годами ходит в простом мундире своего пехотного полка, в туфлях тоже его не увидишь, потому как он носит всегда сапоги, да и шляпу не любит держать под мышкой, как то принято в обществе, и во всем его поведении и наружности, даже в мелочах, несмотря на его несомненный шарм, есть нечто странное, например по-французски он говорит лучше, чем по-немецки, и на родном наречии общается только с теми, кто заведомо не владеет французским, ибо родной свой язык он почитает за варварский.

Еще во время рассказа Мельхиор, подавшись вперед, обхватил оба моих колена, а закончив, как бы извиняющим жестом расцеловал меня в обе щеки, что, видимо, было продолжением воспитательного процесса; я не пошевелился, очередь выразить недоверие и некоторую обиду была за мной; меня несколько раздражало, но в не меньшей мере и внутренне забавляло, что не было такого неотразимого аргумента или теоретического оружия, которым я мог бы выбить его из седла его навязчивых идей.

Я все больше укреплялся в том убеждении, что для того, чтобы добиться какого-то результата, нужно не сражаться с ним аргументами и теориями, а взять на вооружение более простой язык чувственной практики, о том же, какого нелепого результата я добивался и каким неуклюжим, ошибочным и дурацким путем, мне придется рассказать чуть позже.

Он кивал, едва не стукаясь о мой лоб, и при этом ни на мгновенье не отпускал глазами мой взгляд.

Да уж, да уж, назойливо повторил он, у нашего бедного Фридерикуса все же, видимо, были причины говорить о варварстве, сказал он, разрушать, что построено было отцом, да и та неестественно жесткая поза, из-за которой он выглядел так беспомощно, наверное, тоже была неслучайной, а кстати, известна ли мне история лейтенанта Катте?

Нет, сказал я.

В таком случае, в надежде, что я продвинусь в познании германистики, он расскажет.

Иногда у меня возникало впечатление, будто мы ставили друг на друге опыты, только не знали точно, в чем был их смысл.

Наши кресла стояли друг против друга, он удобно откинулся и, как было уже не впервые, положил ноги мне на колени, я же, пока он рассказывал, разминал и массировал его стопы, что придавало физическому контакту ненужную целесообразность и приятную монотонность; он на секунду отвернулся, его взгляд упал на фужер с вином, он отпил глоток и посмотрел на меня уже изменившимся серьезным, задумчиво-чувственным взглядом, но перемена эта была связана явно не со мной, а с той непростой историей, которую он, прежде чем рассказать, видимо, быстро вспомнил, прокрутил в уме и как-то скомпоновал.

Поделиться с друзьями: